бабушки, не в те дни, когда отпевали его братьев и сестрёнку, ни тогда, когда читал Леону Леоновичу жития святых, и не в те воскресенья, когда вслед за дедом он ходил в Чудов монастырь, в Кремль.
Был другой, почти мифический эпизод, который возникает в прозе и в личных воспоминаниях Леонова несколько раз: гроза, которая застала его, ещё мальчика, в поле, одного — пред бушующим миром.
Неизвестно, где это было. Наверное, в Полухине, где Лёна проводил лето.
На дворе стояла жара Ильина дня — и тут неожиданно будто разорвалось небо.
«Молнии с огненным треском раздирали небо над головой, а ливневая влага, ручьём стекавшая под холстинковой рубахой, придавала душе и телу жуткий трепет посвящения в тайность, а всё вместе становилось восторженным чудом, облекавшим парнишку с головы до пят».
Это сбережённое с детства «восторженное чудо» — как обрушившееся с небес понимание присутствия в мире некоей великой силы, Леонов тоже отдал о. Матвею в итоговой своей «Пирамиде». Но сначала пережил сам.
Митрофан Платонович
Сверстников вокруг было полно, и с ними бойкий Лёна легко находил общий язык, а вот прикосновения к знаниям и мудрости ему, с вечно занятыми дедами, всё-таки не хватало.
Тем более что деды, безусловно, были малограмотными людьми. Леон Леоныч в буквальном смысле читать не умел; а дед Петров, хоть и проглядывал газеты, человеком высокой культуры никак не являлся: вся жизнь в работе прошла.
Но человек, столь нужный Леонову, нашёлся. Звали его Митрофан Платонович Кульков, он преподавал все известные в учебном мире науки и чистописание в придачу в Петровско-Мясницком городском училище в пору обучения там Лёны Леонова.
Там же работала жена Митрофана Платоновича — Евгения Александровна, относившаяся к Лёне прямо-таки с материнской нежностью.
Кульков — единственный человек, вошедший в прозу Леонова под своим именем. В повести «Взятие Великошумска», написанной в 1944-м, Митрофан Платонович Кульков — учитель главного героя, генерала Литовченко.
Реального Митрофана Платоновича в сорок четвёртом уже двадцать с лишним лет как не было в живых.
Так тёплым словом своим Леонов поставил свечку за упокой светлой души дорогого ему человека.
Никто уже не узнает в деталях и мелочах, чем именно Митрофан Платонович подкупил детское сердце, но Леонов всю жизнь был благодарен Кулькову, который — цитируем писателя — «с отеческим вниманием относился к восьмилетнему, довольно шумному, утомительному и чрезмерно изобретательному мальчику».
«Отеческое внимание» — главные здесь слова.
В повести Леонов описывает Митрофана Платоновича как «неказистого, без возраста» человека, «сеятеля народного знания», который «прежде чем бросить семя в почву… <…> прогревал его в ладони умным человеческим дыханьем. Его уроки никогда не укладывались в программу, но эти взволнованные отступления бывали самой лакомой пищей для его птенцов».
Генерал Литовченко во «Взятии Великошумска» много позже школы начинает переписываться со своим учителем. И куда бы ни прибывал генерал по долгу службы, отовсюду слал подарки, всякую «местную диковинку» в адрес старика.
Видимо, о том же самом мечтал и Леонов всю жизнь: отблагодарить того, кто так много помог ему в детстве и, возможно, обронил ещё тогда несколько слов, которые стали камертоном в миропонимании взрослевшего Лёны.
Через всю повесть в грохоте Отечественной войны генерал Литовченко едет к своему учителю навестить старика. И наконец приехав, видит горящий дом учителя, а самого Митрофана Платоновича нет, и он не вернётся уже никогда.
Так, сквозь архангельскую оккупацию, смертельные опасности и фронты Гражданской и смутные времена нэпа шёл к своему учителю и сам Леонов.
И подобно прославленному генералу Литовченко, который не рассказывал в письмах старику Кулькову, кем он стал, какими регалиями облечён, как высоко вознёсся, но надеялся порадовать и удивить его при личной встрече, — так и сам Леонов хотел отблагодарить учителя, принеся с собой на встречу первый роман «Барсуки» и два его перевода: на итальянский и немецкий.
Было то в 1927 году.
Пришёл он, правда, не домой к Митрофану Платоновичу, а в то самое Петровско-Мясницкое городское училище.
Спешил по скрипучим половицам, почти не узнавая старых стен. Застал в кабинете нестареющего сторожа Максима, вытиравшего исписанные мелом доски.
Сторож увидел Леонова, совсем ему не удивился и, мало того, узнал — хоть прошло уже 15 лет.
— А Огарков где? — спросил сторож серьёзно.
И тут Леонов вспомнил, что с мальчишкой по фамилии Огарков сидел он за одной партой.
— Он умер, — сказал Леонов.
В свою очередь, спросил про Митрофана Платоновича: где он, как найти его.
— И он умер, — ответил сторож.
Учителя не стало в 1919 году.
— А жена? Евгения Александровна? Она?..
— Она тоже умерла, — сказал сторож.
Дочь Митрофана Платоновича уже после Отечественной войны нашла Леонида Максимовича Леонова. Сказала, что отец часто говорил о нём дома. Леонов, сам человек теперь немолодой, несказанно, предслёзно обрадовался её словам: «…значит, он замечал меня, мальца? Среди всех других разглядел меня? И вспоминал обо мне дома?.. Боже ты мой…»
Так спустя полвека выяснилось, что неразделённая сыновья любовь, оказывается, имела ответный сердечный отклик. Казалось бы, что в том — когда столько лет прошло! Но от запоздалого известия будто прибавилось в леоновской душе доброго тепла и радости.
Во всякое посещение церкви он ставил за упокой учителя свечу.
Увлечения
В августе 1910-го мама привезла Лёну Леонова и его единственного оставшегося в живых брата Борю из Полухина в Москву. В том же месяце Лёна поступает в 3-ю московскую гимназию на Большой Лубянке. Ходит он туда пешком, экономя гривенник.
Учится Лёна хорошо, поёт в гимназическом хоре; а внегимназические интересы, которые появляются у мужающего мальчика, учёбе его не вредят. Между тем появившиеся тогда увлечения пришли к нему на всю жизнь: литература, цирк, театр.
И кино.
В те дни кинематограф воспринимался как чудо. Накануне первой революции в Москве открываются первые стационарные «электротеатры», или, как их ещё называли, «иллюзионы».
В один из этих иллюзионов, под названием «Наполеон», на углу Гаврикова переулка и бегал подросток Лёна Леонов. Сеанс стоил 20 копеек.
Часто крутили тогда семиминутную «Понизовую вольницу» — первое наше кино, девятьсот восьмого