как не ждут Деда Мороза повзрослевшие дети. Ведь пророк претендует на возмутительную легитимность высшей правоты. На единичное представительство от имени незримого. Пророк — «Дед» с не заработанным и не купленным, а с ниспосланным — с самого неба в его мешок — подарком. Дед, меченный чудом. Чудо и есть праздничная ипостась Откровения, а Дед в гостях — репетиция встречи с вещью-в-себе. Взрослея, мы упускаем из виду спасительный смысл волшебства. Подарок перестает быть знаком благословения, а фигура Деда лишается пафоса единичности и неподдельности, дробясь в нашем восприятии на множество муляжных специалистов по развлечению и поучению детей. Прагматизм нашего комфортного сотрудничества с верами, идеями и учителями как специалистами по утешению — чем не аналог вызова на дом ряженого волшебника?
Но откуда в нас это остаточное замирание сердца — перед образом несущегося к нам в голубом вертолете вестника нового года, новой жизни, новой судьбы? Почему горазды расшибить физиономию «апостолу» чужого кумира? И играем в фабрику звезд, надеясь однажды угадать, отличив того, кто заведомо избран (не нами)? Массы бредят звездой, как элита — гением. Эпоха тоскует по аутентичности Дедовой бороды.
Эта тоска — ростки новой жажды, новой надежды, которые только-только начинают пробиваться сквозь рубежную усталость. Прошедший решительный век задавил наследников колоссальностью разочарований. Завершение тысячелетних исканий европейской цивилизации, кризис непреложной для недавнего времени идеи гуманизма, скомпрометированность утопий, прерванность традиций, сжигание святынь… Знаменитая система воззрений на историю человечества, выстроенная Карлом Ясперсом в работе «Истоки истории и ее цель» (1948), выглядит актуальным средством опознания современной эпохи. Не наложить буквально кальку наблюдений философа на окружающую реальность, но говорить о ней его языком — просится. «Ось» для нас не столько историческая модель, с которой тягаемся срифмоваться, сколько точная метафора происходящего. Мотивы осевого брожения и осевой шанс выбродить нового человека — спасительную и тревожную ясность такой задачи вносит в наши рубежные блуждания Карл Ясперс.
Мы живем в эпоху скрытого разброда, смысловой безопорности. Мы ритуально проживаем опыт великой исторической катастрофы. В уменьшенном, можно сказать, сценическом масштабе. Но — не играем. Потому что — пусть размахом нам не равняться на гибель доосевой архаики, на преломление мифов в мировые религии, на первый прорыв мысли за пределы видимости, к представлению об абсолютном — решающее, смыслообразующее для эпохи крушение прочности мира случилось. «Расколдованность» и есть катастрофа обрушения старых «мифов» — в нашем случае идей и вер, наработанных за века европейского триумфа, — как гарантов смысла, содержательности, вдохновенности нашей жизни.
Но время «оси» — это не только разброд. Обретенная, по Ясперсу, в осевую эпоху способность к рефлексии, оценке, экспертизе знания послужила не только развенчанию. Это было крушение ради создания кардинально нового. Для Ясперса — прежде всего нового человека. И в этом тоже — преемственность ритуала осевого брожения. Главным итогом прошедшего века, как это чувствовал из его середины сам Ясперс, стал вопрос о сохранении существа человечности. Человеческого образа не в биологическом — духовном смысле.
На наших глазах созревают брожение и упование нашей оси времени, наше взыскание новых путей спасения и нового откровения о человеке. Современные писатели, обращаясь к теме благословенного пророчества, пытаются выяснить: на что теперь уповать? И — уловить, по чьей вине мы обманулись в прежних своих надеждах — кумирах, пророках, вождях, учителях и учениях.
Пророческий сюжет и есть размышление о способе обретения действенной правды как опоры жизни человека.
В метафорическом смысле любые годы ценностного разброда нам современны. Излет советской эпохи в повести Владимира Маканина «Предтеча», и октябрьская революция в романе Михаила Левитина «Поганец Бах», и одна из древнейших революций — дискредитация жреческой веры в романе Дмитрия Орехова «Будда из Бенареса» близки нам так же, как дни скорого будущего в романах Павла Крусанова «Американская дырка» и Павла Мейлахса «Пророк».
Пророческий сюжет писатели развивают как вопрос о двух насущных возможностях: подлинного духовного откровения в осиротевшую верой эпоху (линия сверхчеловека — учителя, пророка, вождя) и просветления души обыкновенной, непосвященной, не наделенной даром, сверхсилами и дерзновением (линия частного человека — ученика, последователя, паствы, толпы). Лидерству соответствуют и противостоят частность, интимность нужд простого человека, одержимости — непосвященность, немощь ученика. Поэтому пророческий сюжет часто располагает двумя равноправными героями. У Павла Крусанова, Михаила Левитина и Дмитрия Орехова в романах двойная динамика: две истории духа, два пути, направленных не то навстречу, не то наперекор друг другу. Кто тут истинно герой, кто — поносимый антагонист?
Не только эта раздвоенность положена в основу произведений о пророках. В свете опыта прошедшего века змеиноязыко двоится сам пророк. В сакральной фигуре, избранной нести крест высшего знания, проступает дьявольский силуэт вождя, жаждущего за счет знания — избраться. Пророк — стихийное озарение, вождь — пропагандистский расчет. Пророк — тот, кому открылось: он всегда находится в ведении некой высшей, надчеловечной правды. Вождь, напротив, даже в мудрости еретик. Это самопровозглашенный вестник, неблагословенный и потому сам себе сомнительный. Бог для учеников, он ежится от подозрений в возможности иной власти, как монарх-узурпатор.
Наконец, пророк — это учитель, пробуждающий волю и силу правды в самом ученике. Вождь — это лжеучитель, завладевающий душами в ущерб их свободе. Иными словами, паства вождя — это стадо.
Один из главных мотивов произведений о пророках — догадка о том, что мы сами провоцируем пророка обратиться в нашего вождя. Тоска по пророку означает, конечно, не тягу к нему самому. Пророк не сам по себе спаситель, он только звонок не им заведенной правды. Звенит, будит — а ты вставай, собирайся спешно, не упусти шанс вовремя покинуть ветшающие стены прежней судьбы. Вождь тормозит на пороге: чего суетиться — если так сладко проспать?
Пророк злой, чего-то учительски требует — вождь смиряет, баюкает нашу волю. Вождь берет на себя наши грехи, наши сомнения, наши дела. Я все улажу, верьте мне, усталые люди — слишком усталые, чтоб двинуть хоть извилиной, хоть ногой.
Наш поиск высшей правды вступает в противоречие с поиском ее земного источника. Пророк — золотая рыбка, пророк — царь иудейский. Прилетит вдруг волшебник…
… и — бесплатно? — покажет, что выбор между египетским рабством и блужданием по пустыне — не так уж и ясен, когда задевает лично тебя.
Кустарь и фабрикант
Наступившее время биологической постистории, когда человек утрачивает желание творить и осмыслять себя, оказывается в центре пророческих сюжетов Маканина и Мейлахса. Даже главные их герои второстепенны — по сравнению с катастрофой, увенчавшей тысячелетия пути человечества. Волей авторов герои-пророки, отважившись воевать эпоху, послужили только раскрытию ее сути и стали ее завершающими жертвами. Они последние субстанции духовной боли, положенные на алтарь тотальной комфортности, последние слезы, пролитые над человечеством, которому отныне дано будет несолоно хлебать свою рецепторную радость.
Время катастрофы в произведениях Маканина и Мейлахса обездвиживает человека, довершает его падение. Оно становится временем гуманистического провала, того самого, от которого так истово заговаривал нас Карл Ясперс в своем осевом труде. Потеря человеком своей предельной сути считается доказанной, и тот факт, что эпоха не благословенна пророками, выглядит последним знаком торжества биологии над духом, природы над историей.
«Пророка» Мейлахса от «Предтечи» Маканина отделяет чуть ли не четверть века. Четверть века, за которые устарели реалии и Москвы, тогда только набиравшей темпы экспансии, и страны, где