миру.
Остаются еще “непримкнувшие”, на которых, пожалуй, не может рассчитывать ни одна из двух партий. То они деятели, то они созерцатели, а телефоны у них только что замолчали. Они не годятся ни для затвора, ни для “войны с нуждой”.
Мы погружены в “здесь и теперь”. Мы знаем, какими мы должны быть. Но слишком часто, когда мы обращаемся к молитве, усиливается наша изоляция от мира, воскресает средневековье, и ни жизнь не становится значительной, ни молитва — настоящей”[196].
Куда нам деваться в этой ситуации? По существу, это тот же вопрос, который стоял перед Бонхёффером. И ответ, я думаю, надо искать в указанном им направлении. Я полагаю, мы должны очень серьезно задуматься, нужно ли пытаться связывать молитву с “выделенным” для нее временем, как будто молитва — это что-то такое, чем занимаются, отключившись от мира. Неужели христианская молитва, молитва в свете Воплощения должна определяться как уход от мира к Богу, а не проникновение через мир к Богу? Ибо по собственному опыту я могу сказать, что моменты откровения — это очень часто как раз моменты встречи и безусловной вовлеченности. Как легко дать человеку, который должен принять решение, благочестивый совет “пойти и наедине об этом помолиться”! Но я, честно говоря, должен признаться, что почти все озарения, которые посещали меня в связи с теми или иными решениями, приходили не тогда, когда я удалялся и поворачивался к проблеме спиной, но именно тогда, когда я ломал голову над всеми практическими доводами “за” и “против”, обычно — вместе с другими людьми. И мне кажется, что вот такая деятельность, предпринимаемая с христианским упованием и с надеждой, что Бог здесь, — это и есть молитва.
Это, наверное, можно выразить и иначе, сказав, что традиционная духовность придавала первостепенную важность “внутренней жизни”, которая рассматривалась как духовное ядро человека. Но Бонхёффер указывает, что Библия ничего не знает о таком предпочтении: 'Сердце' в библейском понимании — это не 'глубины души', а весь человек, такой, каким он стоит перед Богом”. А далее он высказывает убедительные наблюдения, что для Библии “человек живет, исходя как из 'внешнего', так и из 'внутреннего'”[197]. Я думаю, что это глубоко верно для огромного числа людей, быть может, даже для большинства. Для них “реальная жизнь — это встреча” . Конечно, и они подвержены ритму вовлеченности и отстраненности — даже способность организма к продуктивной работе зависит от качества отдыха. Тем не менее наши физические способности оцениваются всё же в часы бодрствования. И для таких людей “моление их — в делании” (Сир. 38:39) [198]. Периоды уединения, естественно, бывают необходимы, но вовсе не обязательно считать эти периоды особенно “святыми”; они не обязательно даже более “религиозные” (в смысле посвящения их духовным упражнениям). Это прежде всего периоды отдыха, сосредоточения, которые позволяют прорасти корешкам любви, а различные процессы действия или бездействия могут удобрить для них почву.
Я совсем не хочу сказать, что можно обходиться без периодов “отстраненности”. Сам я смог написать эту книгу лишь благодаря тому, что у меня как раз выдался один из таких периодов. И это хороший пример того, как, по-моему, эти периоды должны соотноситься с жизнью. Я принадлежу к таким людям, к которым всё, что они думают и пишут, приходит через погружение в
Я думаю, что и молитва должна строиться по такому же образцу. Это, конечно, не значит, что “отстраненность” не нужна, но точка Пятидесятницы[200], если можно так выразиться, — в деятельности, в вовлеченности. Чтобы пояснить, в чём разница, позвольте мне некоторую бестактность: я предложил бы в качестве контраста взгляды моего дяди Форбза Робинсона[201]. Его “Письма к друзьям”[202] так ярко иллюстрируют “мирскую духовность” обычного образца. Форбз постоянно говорил: “Я вижу то-то и то- то; прежде всего я должен выделить час, чтобы помолиться за него” — или даже: “Лучшая ему помощь — это помолиться за него часок”. А мне кажется, что из этого ничего на деле не выходит, и я думаю, что так получается не только из-за моего несравнимо более слабого молитвенного горения. Мой собственный опыт показывает мне, что я по-настоящему молюсь за людей, вместе с Богом страдая за них, как раз тогда, когда я встречаюсь с ними и действительно отдаю им свою душу. Именно тогда, при ощутимом, воплощенном контакте “бездна бездну призывает”[203], а Дух Божий подхватывает наши неизреченные воздыхания и претворяет их в молитву[204]. И уже
Это, по-видимому, отправная точка для нерелигиозного понимания молитвы. Мы можем начать с того факта, что люди отдают себя ради других. В этом нет ничего “религиозного”. Но
Молитва — это готовность к встрече другого “я” со всем тем, что у меня есть. Это способность распознавать безусловное в условном. Это ожидание встречи с Богом на пути, а не уклонение от пути. Всё остальное — лишь подготовка к встрече или углубленное ее осмысление. Неожиданно на дороге в Дамаск Савл встретился со Христом; но эта встреча побудила его идти в Аравию [208]. Не за тем пошел он в Аравию, чтобы искать там Бога; однако вернулся оттуда углубленным в силе Духа. Между вовлеченностью и уединением существует необходимая диалектическая взаимосвязь. Но многое зависит от того, что мы считаем главным. Христианин никоим образом
А это оказывает глубокое влияние на содержание молитвы христианина. Послушаем еще раз Джорджа Маклауда:
“Нашу молитвенную жизнь обессиливает... наш предрассудок, будто тяготы жизни находятся с одной стороны, а Бог — с какой-то другой. Он интересуется нами, заботится о нас, но всё же Он — где-то там, с другой стороны. Из-за этого предрассудка мы все ждем, когда же наступит вечер и кончатся тяготы наши, чтобы тогда уж со всем пылом устремиться к Богу,— но, дождавшись, обретаем, к смущению нашему, лишь