ехали. Такие гостеприимные женщины…
— Все, Женя. Хватит дурочку ломать. Переходим в автономный режим.
— Да? — он осмотрелся. Впереди вставали горы, поросшие лесом. Дорога убегала в ущелье меж гор. Сзади над дорогой сомкнулись кроны высоченных тополей. Внизу слева раскатилась по камням речка Абинка. За речкой зеленел лужок, а дальше тянулось распаханное поле. — А ты знаешь, здесь хорошо! Мне нравится.
— Вон там, на той лужайке, мы и поставим палатку, — сказал я.
Женя глянул на меня с уважением и молча покорился.
Мы перебрались вброд на ту сторону речки, сбросили рюкзаки, и Женя сразу пошел к воде. Ополоснул руки, лицо. Пришел счастливый. Мы поставили палатки, развели костер, приготовили ужин, между делом любуясь природой. На поле паслась стая ворон. Они слетали с тополя, который возвышался над нашими палатками. Солнце быстро садилось в той стороне, где остался Абинск. Бросило сноп сверкающих искр и скрылось за вершинами деревьев.
На реку, затем на лужайку надвинулась тень. И потекла дальше по вспаханному под зябь полю. Воронье закаркало недовольно, взлетело и облепило тополь над нами. Женя стал кидать в них камнями, прогоняя.
Опустились сумерки, стеснились вокруг нашего костра.
Женя пишет: «По ту сторону горной речки кто?то курил».
И описывает, как Глорский, пошедший с котелком по воду, принял светлячка за огонек сигареты. В это трудно поверить, потому что Глорский дока, все знает. Но Жене, очевидно, надо было упростить его, снять на время яркие, слепящие краски, приземлить. Может, для того, чтобы дать возможность читателю глазами Глорского увидеть всю ту красоту, которая окружала их. И с этого момента Глорский становится похожим на самого автора. Он мягок в движениях, не фонтанирует остроумием, он находится в тихом восторге и глубоко счастлив, созерцая дивные, меняющиеся каждую минуту картины природы. Ночь, звезды, шум речки, летающие светлячки, похожие на мигалки на самолетах; искры от костра, запах дыма и вкусного кулеша.
Родился Женя в поселке Таловая Воронежской области. Потом жил в Острогожске, на берегу речки Тихая Сосна. Там, где родился и вырос художник Крамской.
Все предки его — коренные россияне. От них с генами перешли к нему любовь к земле, природе, тишине. Я понял это тогда, глядя на него, притихшего, счастливого, ушедшего в себя. Вспоминал, как он тяготился многолюдием и сутолокой Москвы. Как рвался из города на просторы окраины, к реке, в лес.
Нашим излюбленным местом в Москве, когда мы учились в Литинституте, был Серебряный Бор. Ездили мы туда автобусом № 20. Там, лежа на теплом песочке или на лежаке, подставив спину солнышку, он писал тогда роман «Тысячелетний дождь», который так и не вышел в свет. А я, стараясь не мешать ему, читал учебник.
Однажды к нам прискакала ворона и стала нахально рыться своим огромным, похожим на кайло, клювом в наших вещах. Женя сказал;
— Витя, прогони ее. Она видела, как мы покупали бутерброды, и теперь ищет их.
Я стал прогонять ворону, но она не только не ушла, она бросилась на меня драться. Мы обалдели. Женя швырнул в нее босоножек. Она отпрыгнула, но потом снова пошла к вещам, где в портфеле действительно были бутерброды с отварной севрюгой.
— Слушай, старик, надо пожертвовать один бутерброд, иначе она не даст нам заниматься.
Пришлось отдать ей один бутерброд.
Ворона склевала его и прониклась к нам полным дове
рием. Она перелетела и села к Жене на подголовник лежака. Жене понравилось это.
— Давай, старуха, диктуй, а я буду записывать, — сказал он вороне. Она заинтересованно посмотрела на раскрытую пайку одним, потом другим глазом. Может, она думала, что это сыр. Пыталась даже клюнуть. — Ну ты! — прогнал ее Женя. — Роман не опубликован еще. Иди?ка ты к Вите и займись политэкономией.
Ворона перелетела ко мне и стала рассматривать раскрытый учебник. И пыталась клевать его. А потом снова полезла в портфель.
Вокруг нас собрались дети и ребята повзрослей. Потом потихоньку придвинулись взрослые мужчины и женщины. И все думали, что это наша прирученная ворона. Просили нас, чтоб она еще что?нибудь сделала. Мы открыли портфель, и ворона вытащила сверток с бутербродами, растрепала его и высыпала бутерброды на песок. Публика покатывалась, а Женя, который очень любил бутерброды с отварной севрюгой, натянуто улыбался.
Вываляв бутерброды в песке, ворона принялась потрошить портфель. Повытаскивала блокноты, книжки и свежие газеты, которые мы купили по дороге сюда. Особенно ей понравилась «Вечерняя Москва». Она пыталась ее развернуть. Мальчишки и взрослые хватались за животы, а Женя комментировал с серьезным видом:
— Там есть статья о бережном отношении к природе, она хочет предложить ее вам… — и посмеивался: хе — хе — хе!
Выпотрошив портфель и развернув наполовину «Вечернюю Москву», ворона принялась за нашу одежду. Прежде всего за Женину ярко — желтую тенниску. Она терзала ее клювом и топталась по ней ногами, а потом наложила на нее ко всеобщему восторгу публики.
Тут Женя возмутился.
— Ну ты! Старая! Наглости твоей предела нет! — Он выдернул из?под нее тенниску и крепко огрел нахалку. Ворона с диким криком улетела. Публика разошлась, а Женя напустился на меня: — Приручает тут всяких! — и пошел к воде застирывать рубашку.
Может, с тех пор он и невзлюбил ворон? Потому что сейчас, на берегу речки Абинки, он стал бросать в них камни, стараясь прогнать. Они дико вскрикивали и перелетали с ветки на ветку.
— Напрасный труд, — сказал я Жене. — Запах нашего кулеша с ума их сводит. Пусть себе. Мы поедим, помоем посуду, и они успокоятся.
Но они долго не могли успокоиться. А ночью жутко кричал сыч.
Может, именно это воронье и жуткие крики сыча навеяли ему тревожную тему, которая потом прошла в повести «Билет на балкон». Тема опустошительной ядерной войны. Тема равнодушных людей, для которых мир с его тревогами и проблемами как бы не существует.
Уже тогда, в нашу первую ночевку на природе, в разговорах Жени у костра я почувствовал тревожную ноту: «Неужели все это, эта красотища однажды…» Его меланхолическое состояние я отнес на счет неважного самочувствия: обгорел на солнце, не выспался, об дорогу ударился. Теперь вот нахальное воронье раскаркалось над нами. Им?то, конечно же, предпочтительнее была бы падаль войны, чем эти два здоровых и счастливых человека.
Ах, с какой же силой, с каким убийственным сарказмом он потом обрушится на Василия Петровича, который вроде человек, и вроде и не человек, а так — одноклеточное.
Перед сном он мне сказал, продолжая какую?то свою мысль:
— A — а! Ладно, старик. Хватит об этом. Ты мне о лесе, о лесе еще расскажи. На сон грядущий. Подкинь мысль, чтоб с нею я и уснул.
— Я могу подкинуть такую, что не уснешь.
— Нет, старик, не надо. А впрочем… Давай. Любую. Пусть она вышибет ту, которая не дает покоя.
— А что тебе не дает покоя?
— Я же тебе говорил, старик. Ты старый, невнимательный, античеловеческий друг! Я тебе сказал: «Неужели все это, — он кинул взглядом вокруг и поднял глаза к темному звездному небу, — вся эта красотища однажды…»
— Если не однажды, то постепенно мы, люди, и уничтожим все. Вот, например, лес. Форменным образом — рубим сук, на котором сидим. Еще и радуемся: план выполняем, экономику поднимаем…
— А посмотри, какой ты кострище разложил! — тут же уел меня Женя. — Это же тоже лес?
— Ты, Женя, старый, ненаблюдательный, ехидный друг. В костре горят сухие ветки. От них надо очищать лес. Чтоб ему жилось и дышалось свободнее. И вообще тебе надо знать, что в лесу есть так