Вы подумаете: просто ревность. Нет, уже предчувствие и страх. Подозрение, что он явился сюда не в качестве гостя. Что он знает о замке и его обитателях гораздо больше, чем я успел узнать за восемь лет исследования истории монтановской унии Кольбатцев, их связей с банкирскими домами Европы шестнадцатого века.
Я шел по коридору, который ведет из холла в салон, когда услыхал рыдания. Это плакала она. Я в страхе побежал сюда и увидел ее вот в этом кресле, в котором теперь сижу я и даю показания вам, представителям милиции. Я не могу пересказать наш разговор. Сначала был монолог, ее монолог, путаный и бессвязный. Я спрашивал, умолял, приказывал, требовал, срываясь на резкий тон после какого-нибудь самого нежного слова… Но единственное, чего я сумел добиться от нее, единственное, что можно было понять из сумятицы ее слов, что они - Фричи - должны уехать! Вы, возможно, спросите: а что означает этот глагол - должны - этот оборот, если можно так сказать, безусловно императивный? Я тоже в первый момент не мог понять. Потом позвал сюда Фрича, Германа Фрича, этого старого немца, который в силу моего брака с Катажиной является моим тестем. Он всегда в отношениях со мной держался как слуга с господином. Подобная жизненная позиция взлелеяна в нем с самых юных лет - вернее, он воспринял ее вместе с молоком матери. И вот этот Герман Фрич мне заявил, что они уезжают в Германию, и не в Германию вообще, но в ФРГ.
Я был ошеломлен. И для меня оставалась совсем непонятной реакция моей жены. Надо сказать, что ее отец, переживший самих Кольбатцев, представитель династии служителей, которая продержалась дольше, чем династия господ, ее отец так и не признал нашего супружества. Даже когда подписывал согласие на брак - Катажине не хватало четырех месяцев до совершеннолетия, - он мне заявил вот здесь, в этой комнате, держа шапку в руках: «Яволь, герр доктор, вы имеете полное право так поступить». Так же почтительно склонив голову, он выслушал и мое сообщение о беременности Катажины и почти теми же словами ответил и на признание дочери: «Яволь, герр доктор уже изволил мне об этом сообщить». Я для него был и остаюсь прежде всего «герр доктор». Так говорит он обо мне кухарке, людям, которые сюда приезжают, так меня называет и при Катажине. Я не являюсь для него ее мужем, отцом нашего будущего ребенка. Он, Герман Фрич, ответил как-то, уже давно, моему приятелю, который заехал сюда проездом: «Молодого господина нет, он выехал в Варшаву». Если вы в связи с данной историей заглянете в мой институт, то наверняка услышите крайне неприятное - во всяком случае, для меня - выражение «Доктор Марек Бакула, хозяин Колбацкого замка». И прошу запомнить, что автором его является Герман Фрич.
Однако в тот день, в ту морозную и ясную пятницу семнадцатого января, Герман Фрич впервые не снял шапки ни перед портретами колбацких юнкеров, ни передо мной, хотя он меня считал наследником этого рода. Я выражаюсь метафорически. В тот день, к вечеру, когда я безуспешно старался добиться объяснений от Катажины, она почти все время была у отца, в его комнате. И я слышал ее плач. Даже не рыдания, но нечто похожее на тихое стенание смертельно обиженного щенка. Затем ко мне явился Герман Фрич, облаченный в черный костюм, который он, по-видимому, извлек из пересыпанного нафталином сундука. Раньше я никогда не видывал его в подобном одеянии, поскольку он даже не присутствовал при нашем бракосочетании. Он стоял передо мной и долго протирал стекла своих очков в проволочной оправе. Он произнес одну лишь фразу, но с такой силой, с такой убежденностью, с какой умеют говорить только люди этой национальности и тех поколений - вы знаете, что я имею в виду, - и притом тогда, когда они произносят слова приказа. Он сказал: «Мы должны выехать, герр доктор. Я и Труда». И вышел.
Я не буду сейчас распространяться ни о своих мыслях, ни о своих эмоциях. Я был буквально парализован, когда за Фричем закрылась дверь. Через некоторое время решил разыскать Кольбатца, поскольку заподозрил, что это дело его рук. Немца в салоне не было, хотя я заметил, что ему нравилось сидеть здесь, уставившись на портреты предков. Кухарка мне сказала, что он уже лег спать и приказал подать ему чай в комнату ровно в восемь. Дал ей десять злотых, старательно пересчитав каждую бумажку. Она добавила, что пожертвует эти деньги на ремонт костела в Голчевицах, и опять, так же как и сразу после его приезда, спросила меня: «Как вы думаете, пан доктор, он не шпионничать сюда заявился?» В тот раз я усмехнулся над подобным предположением, посчитав его плодом фантазии старой пани Ласак. Но тем вечером, когда Катажина заперлась в своей комнате и не отвечала на мои мольбы, когда Герман Фрич явился ко мне в траурном одеянии, когда, наконец, и сам гость скрылся задолго до наступления ночи, - в тот вечер мое воображение разыгралось.
Я слушал музыку, если не ошибаюсь, прелюдию Рахманинова, музыку, полную покоя. Вдруг услышал шаги по лестнице и скрип больших дубовых дверей. Сразу почему-то подумал о Катажине. Вспомнилось, как мы летом сидели вдвоем в салоне и она, радостная, смеялась, говоря шутливо, что теперь чувствует себя чуть ли не подлинной хозяйкой замка… Вы знаете, что там, наверху, нет света. И это меня беспокоило. Даже болтовня пани Ласак о духе, который является в салоне, показалась мне правдой! Я выскочил из комнаты. В нижнем коридоре горел свет. Я был без пиджака, и меня сразу охватило холодом.
Дальше действовал как автомат. Схватил куртку Германа, висевшую на вешалке в холле - он никогда в рабочей одежде не садится ужинать, - и побежал наверх. Те дубовые двери открываются с ужасным скрипом! Комната оказалась темной и пустой. Вы помните, что там, в стене, есть дверки, маленькие, как бы потаенные, ведущие в коридорчик, через который можно пройти в башню. Я не взял фонаря. Помнится, я механически повторял про себя: завтра обязательно поеду в город и подам заявку, чтобы сюда провели электричество. Я твердил себе: свет… свет… Пусть завтра же будет свет, он очень нужен… и шел вперед по коридорчику.
Вдруг услышал, нет, не услышал, а скорее ощутил присутствие другого человека. Вам известно лучше, чем мне, как это бывает. На лестнице, ведущей в башню, я почувствовал, что черная пустота передо мной уже не пустота. Хотя, может, только сейчас, по прошествии многих часов, воображение дорисовывает мои тогдашние ощущения. Могло быть совсем иначе. Наверняка было иначе… Раздался сухой треск, короткий и мгновенный, и какое-то острие вонзилось в левый рукав куртки, которую я накинул на плечи. И тогда я - знаю, знаю и помню очень отчетливо, - я протянул вперед обе руки, схватил этот предмет, который, как я уже понял, был тростью, тяжелой и скользкой на ощупь, и… ударил. Слышал ли я крик, возглас, слова? Не могу ответить на этот вопрос, просто не знаю. Меня ошеломило. На меня словно обрушились и окружающая тьма и случившееся. Не помню, не могу сказать, сколько времени прошло, прежде чем я очнулся и побежал вниз за фонарем. В его свете я увидел Арнима фон Кольбатца. Он лежал на лестнице, которая ведет в башню. Он лежал головой вниз, и глаза его были открыты.
Да, я убил Арнима фон Кольбатца.
Я убил. Но думаю сейчас, что если бы острие трости попало в цель, ситуация оказалась бы обратной. Меня бы похоронили. И если сейчас я обвиняю себя - только себя - в чем-либо, то прежде всего имею в виду собственное малодушие. Да, я смалодушничал, поскольку не признался в убийстве в ту же самую ночь. Да, я виновен и в том, что не сообщил о своем преступлении сразу сюда, в Голчевицы. Вместо этого поддался идиотскому порыву фальшивой театральности, созвал всех живущих в замке, принес труп в салон и сказал: «Арним фон Кольбатц умер, надо его похоронить».
Пан капитан, несколько часов тому назад вы довольно ехидно заметили, что стечение обстоятельств было до странного удачным: кладбище рядом, гроб в подвале, недоставало только покойника. Вы сказали что-то в этом роде. Но гроб действительно находился здесь. Очень старый гроб, из черного дерева, окованный железом, с гербовыми эмблемами и стилизованной буквой «К».
Этот гроб бережно хранил Герман Фрич. Хранил его больше сорока лет. Для себя.
Вот и все, что я могу вам сообщить.
2
- Проверим… - говорит Домбал, усмехаясь,
Тихо. Мы долго молчим.
Доктор Бакула постепенно обретает более или менее нормальное самочувствие. Он говорил с большим волнением. Его лицо покрылось красными пятнами. Теперь оно уже стало совсем бледным, только все еще еле заметно подрагивают брови, красивые, почти женские. Бакула пытается улыбнуться, но улыбка странно выглядит на его лице и кажется жалкой.
Оба мои коллеги не стараются сдерживать своего изумления. Особенно Куницки. Он снимает роговые очки и близоруким взором окидывает доктора Бакулу с головы до ног. «Фантастика… Прямо-таки фантастика…» - бормочет врач и протягивает к Бакуле руки, словно хочет его обнять.
- Послушайте! - не выдерживает, наконец, Куницки. - Но ведь это же колоссальная история! Мало сказать, колоссальная, просто сенсация! Первый раз за всю мою двадцатилетнюю практику я сталкиваюсь с тем, что покойник…
- Прошу меня извинить, доктор Куницки! - Я вскакиваю с места. Бакула смотрит на врача с тревожным напряжением, привстает в кресле. Я пытаюсь его успокоить, положив руку на плечо. - Сядьте, пожалуйста, доктор. Мой коллега Куницки прекрасный специалист по части судебной медицины, но ему не так уж часто приходится принимать непосредственное участие в следствии. Отсюда и его реакция. Я очень благодарен вам за откровенное признание. Ваш рассказ действительно был очень любопытным. Однако придется еще раз вас побеспокоить и задать вам несколько вопросов.
Бакула продолжает подозрительно поглядывать на доктора Куницки. Ему, конечно, не терпится узнать, какую именно сенсацию открыл врач в его рассказе. Но Домбал торопит его:
- Ну давайте, давайте… Не будем терять времени, Бакула.
И одним этим словом, этим «Бакула», без научного титула, даже без общепринятого «пан», он уже квалифицировал его как обвиняемого. Потому что Домбал признает только конкретные ситуации, условности не имеют для него ни малейшего значения.
- Я слушаю вас, - серьезно отвечает доктор Бакула.
- В котором часу вы поставили пластинку с прелюдией Рахманинова? Помните?
- В восемь. Может быть, без нескольких минут восемь.
- Хорошо. Я попрошу вас, чтобы вы - хотя это, возможно, и будет для вас неприятно - воспроизвели ситуацию на лестнице.
Бакула согласен. Выходит первым, не оглядываясь на нас. Домбал щурит глаза, как пойнтер на потяжке, учуявший дичь. В коридоре еле теплится тусклая лампочка, и в ее мертвом свете наши гигантские тени движутся по стенам, как стадо плезиозавров. Куницки что-то шепчет Домбалу и остается. Я вижу его насквозь. Месяца через два, когда газеты будут писать о процессе, он за кофе с нарочито равнодушным видом скажет своим приятелям: «Я был при этом. Вскрытие трупа не дало ничего интересного».
Комната со стульями, маленькие дверки в стене, наконец, коридорчик. Мы зажигаем две большие переносные лампы, которые в тесном туннеле вспыхивают с яркостью юпитеров.
- Прошу вас, доктор… Поручик Домбал сыграет роль вашей жертвы. Домбал, трость…
Домбал становится на лестнице, почти у самого входа в башню. Взвешивает на руке тяжелую старинную трость.