Тут все обрадовались, вздохнули спокойно, поиграли в паровоз и вагончики одного на четверых и дальше смотреть какая передача интересная.
А паровоз видимо был прямиком из Джанкоя, потому что исконно чёрно-белое кино пошло не только в цвете, а ещё и частями в реале...
И вот в стране митинги и настоящий бардак. Философ Хома со своим компом в церковь прётся; перед дверями того басаврюка, что его на гибель вторую ночь шлёт пикет на четыре персоны разложился, «Не дадим Хому губить!» - орут; дяденька бородатый с кадилом тут же их окропляет святой водой и местными ругательствами с подначки властей. Короче не кино уже, а какая-то информационная программа время получается. Тада мельник как заорёт «Пушкин! Ёп твою мать!». И все затихли сразу. «При чём тут Пушкин? При чём тут ёп твою мать?» - думают. Ну нормально всё и пошло.
Входит философ Хома в церквушку, поклонился, перекрестился, под мышкой нотбук, по карманам косых натрамбовано чтоб не жить. За ним сторожа засов клац, ну ничё, пока держится. Сразу мелом по полу круг нарисовал и сел в нём - оттяг!
Перекурил, посмотрел на круг: не! Чё-то неправильно нарисовал... Вроде не совсем кругло...
Стал на карачки и давай по всему полу окружности, круги и кружки вырисовывать. Дело пошло. Освоил мало-помалу всю каноническую живопись: солнце там, голубей, миру-мир и прочую пионерию. На классиках в углу его чёрт какой-то останавливает и говорит: «Ты в натуре попался, Хома! Нефиг было из круга выходить!».
Хома тогда и вправду отвлёкся, глядит, а по сторонам уже в самом деле ни окон, ни дверей, полна горница гостей. Упыри там, нетопыри и прочие какие-то нетрудоспособные всюду вихляются. Два каких-то левых на его компе в денди режутся.
- Не, ну вы чё!!! - рванулся подрезанной птицей весь себя изнутри Хома. - Вещь серьёзная, на ей астрогидропонимику можно исследовать или в старкрафт нарезать, а они - денди!
Но ни фига, поздно уже было рваться. Потому что красавица его из гроба вышла и говорит: «А где ВИЙ? Двое дуйте за ним! А то без него тут никак с этим балбесом не справиться».
Ну философ Хома видит - делать нечего. Сел потихоньку в сторонку, присмирел, покурил уже много совсем, как перед смертью. Так и так, думает, пропадать - и мне и косым.
Поначалу-то вроде поправило, и все эти хари мерзкие, что его окружали, даже улыбаться вроде уже стали не так кровожадно. Но тут прилетел ВИЙ.
Великий Икспериментатор и Йог.
Весь худой - одни веки, а удолбанный ужас как! Полностью в астрале и пошевельнуться ему даже в лом. У Хомы аж трубу затрясло на губе.
А жена его и говорит: «Вот, пожалуйста - 'иксперимент'! Говорит, что не любит меня!»
А тот ВИЙ тогда как загудит: «Это что тут, бля, за экскремент! Подымите мне веки! Хочу взглянуть в глаза этой падлы и сволочи!»
То есть значит это он подвязается научить философа Хому Родину любить.
Ну тут ребята помогли, веки всем скопом приподняли, а ВИЙ говорит:
- О! Да это ж философ Хома! Ёлын хуй!
Он же, говорит, нормальный чувак, философ и все дела. Мы с ним вместе гомункулус выдумаем. Но потом. А пока ты уж друг не еби мозги себе и окружающим, если взялся за гуж. Хуй поймёшь вас философов: жена-красавица, за его в гроб дурака готова лечь, а они всё единство с борьбой противоположностей перетрахивают. Короче, заберите у него все лишние косые, что он себе прихамырил, нам там на три недели хватит нахапаться, а ему выдайте жену и пиздец.
И как грянуло это «Пиздец!», так Хома и отключился полностью с перехапки. И конец фильма. Потому что весь следующий день его жена от перехапки откачивала, а на третью ночь они уже на чьей-то хате прописывались и закатали там сгоряча такой шведский синдром, что цензура этого уже ни хуя не пропустила и не стала детям до шестнадцати показывать.
Распутин
Едем далее, если не научился шутить...
'Роу-роу Рос-Путин...', залихватски беренькала в сквозную ушам немецко-германская музыка почитателей одного малоизвестного татаро-монгольского захватчика. Серёга плясал с банкой 'кофе сгущённого' в обнимку среди комнаты, оттаптывая во всю душу дырявые, возможно, от хореографических как раз его склонностей, приспущенных до щиколоток носках.
Наш чувак возлежал среди жён, словно персидский шах в сокращённом до минимума гареме, и дул в трубу разноцветные мыльные пузыри, которые, как казалось ему, превращались в уникальные своими пространствами и заодно временами вселенные-миры, которые улетали хер знает куда к потолку и жили там совершенно уже непонятной ему своей автономной жизнью. Телевизор молчал.
Деффки, очень красивые - кровь с наваренным молоком - обои две простирались в неге кола него и замечали вокруг вообще мало что...
Чувак спымал себя на том, что ему нестерпимо хочется фсунуть как только возможно скорей, одной из, и можно даже любой из тех жён. Спасли его от такой опрометчивости сразу титры наступившего вдруг кинофильма от известного итальянского режиссёра: 'Private Home Video... presents... Rasputin...'
Синдерей
А тут как на грех у Тимохи война – тапки растаяли. Тимоха, не плачь – срань то те тапки твои, не горюй, вытри нос! Это хуй в заднице выглядит смешно, а транвай от тралейбуса мы с тобою ещё отличим. По рогам? Не, тут хуй. По каким там рогам, когда у них впихано самое разное. Поехали путешествовать с тобою сквозь строй, в страну жёстко-безжалостных компостеров. Там и сравним, чтобы знать… чтобы знать… чтобы знать…
На остановке воняло набитостью… Дураков, урн и прочего… Захотелось уехать скорей отсюда на край света, к ебеням или просто на какой-нибудь загадочный Север, чтобы и не подозревать о существовании того, кто нассал в эту урну с утра, чтоб не думать о необходимости, а лететь и лететь и лететь. Нам подали с Тимохой транвай привычно-жёлтого не волнующего нас цвета. Мы с Тимохой поехали. Хоть транвай и ушёл с остановки без нас, потому что туда уже впи́халось и без нас было всем хорошо до усеру не очень там. Мы пождали ещё. Мы в другой транвай уже впихались, впихались и Тимоха немного повис. Он ехал спокойно себе и тихонько болтал. Он болтал языком, неторопливо, неизвестно зачем покачивавшимся снаружи транвая того, потому что Тимохе оставили голову там – смотреть схетофор. Он смотрел, он не стал бы отчаиваться никогда, если б не я. Я ему объяснил на остановке на следовавшей, что схетофор надо в окны смотреть, а не тыкаться харей в столбы пролетающие со скоростью ветра, а где так и поболее. Ну Тимоха залез. И тогда мы пошли. В люди. Как Максим Максимович Горький. Нам насрать было, что тесно или идти далеко. Мы запели не прося и не требуя ничего себе взамен нашего творчества – нам нравилось петь. Пожилая дама сказала «Рабочие», хотя мы так и не поняли за чего. Очень что-то возможно понравилось. Или нет. Ну то так. Ветер был. Во все форточки. Люди разные были. И толстые попадались и просто из жопами до тебе таращаяси в окна́. Мы пели с Тимонькай любимую. «Пахаронная марш на причаликах. В сразу две». Готфрид Ван Бетховен специально для нас сочинил и никому-никому не сказал. А нам подарил. А нам что – композиция. К тому же он добрый очень был – Готфрид Ван. Мы искренне любили его и исполняли в память о нём и в своё душевное тёплое удовольствие. Бесспорно были у нас и поклонники. Они ржали свирепо сосредоточившись преимущественно в заднем хвосте, покачивая железный транвай как собакину хвост. За это на перекрёстках схетофоры пропускали нас в красный свет. А песню кто не любил выходил. Или плевался преимущественно в нас или попадал. А мы как композиторы шли и шли у народ. А народ отличался авосчивостью и пах лашадьми. Они ехали все на какой-нибудь ихний сенной,