изумрудно-синими волнами…
Он бился ещё в стягивающих оковах страха и холода замыкающих глубоко изнутри… Со стороны могло показаться даже, что он пытался кричать… Пытался надеяться…
Она лежала на мягко укачивающих волнах и по-прежнему ждала… Её гибкое тело плавно скользило в смуглых извивах на упруго-податливых спинах волн и она почему-то по-прежнему ждала его, хоть он и уже пришёл …
Девочка в белом тихо, очень тихо, опустилась прозрачными ножками на стремительно стынущий пол, а мы всё не верили в Смерть, мы хотели… мы бились в себе… что она всё парит и парит… и парит…
Мир закончил спектакль и обернул жизнь лишь легковесными декорациями и тогда мне стало по- настоящему страшно за Неё. Возможно т как всегда. Но от этого ни капельки не менее больно. И страшно. До льда. Она лежала в комнате на деревянном полу и её смуглое тело было покрыто ледяными капельками. Ни один из зрителей мира не заподзрил в творении фальши до самого конца представления, до последней капельки времени она оставалась мертва. И даже немного дольше… Этот лёгкий зазор в непрерывности времени рвал мне сердце в клочки… Когда она была мертва уже Здесь… Ей так часто приходилось играть Смерть и играла Она с таким мастерством, что в такие мгновения я забывал верить в Вечную Жизнь… Я потерял сам себя. Я стал ненужен и смел. И я потянул ручку двери закрывающейся за последним уже из зрителей чётко представляя себе весь несложный и непродолжительный набор моих дальнейших действий. Когда Она протянутой по полу рукой легко взяла меня за щиколотку и слегка щекотнула холодными пальчиками… Удар тока несравним с ощущением разрывающейся над сердцем тяжести… Жива! Она, моя маленькая, жива!… А Она щекотала мне пятку уже, чтобы я не сильно так нервничал и чтоб если умер так со смеху, а не от несусветной обрадованности… Но мой смех уже спрятался внутрь и я нёсся по ставшим краткими коридорам в другой мир – к моей белой девочке за помощью… И через недолгие мгновения мы вернулись вдвоём – отогреть
Её тело было льдинкой почти и если умирать она напрочь уже передумала, то какое-нибудь глупое, но серьёзное воспаление схватить ещё очень могла. Мы грели её о себя. Я как мог целовал её в тонкую шею и в задыхающуюся грудь крепко до боли почти прижимая её всю к себе, а моя девочка покрывала Её спину жарким пухом своих бело-необъятных крыл…
И когда угроза любых воспалений осталась позади, и когда нам совсем стало жарко втроём, и когда в наших душах расцвели горячими звёздами небесные цветы – театр был уже совсем далеко…
Мамочка родная
Так получилось уж что она была с винтовкой за плечами, со шмайсером на выкид и с маузером, смотревшим из-под тёмного отодвинутого бока… А у него тоже был пистолет, но то ему видимо было поровну, потому что для него главное - у него была паста… Тюбик с белой зубной пастой, радостный и растопыренный уже своей глупой башкой навылет… И она наставила на него маузер со шмайсером, а он свой обрадованный текущий белой набок смешно слюной тюбик зубной пасты. И с своей этой тупорылой всегда встречь солнечной улыбкой. Такой нашелся танк и мотылек. Одним словом ни в какие ворота, хоть он и был её сын, а она была соответственно его мамочка. Партизанский отряд или какая-то другая хренотень, она была там строгою и враги её после смерти наверное объявят святой… А он был дураком в дурдоме. Обыкновенным дураком, в обыкновенной психбольнице затримухазасранного какого-то района или уезда. Они были каждый по-своему счастливы, а теперь вот встретились.
А он был в ополчении психбольницы, в которое пробирались самые хитрые больные, путём систематического прикидывания здоровыми… И ему собственно похуй этот был сарафан, значит война, он сложил свой пистолет в какой-то не совсем определённый карман, а сам ходил радуясь ночи и тому что у него есть зубная паста и где-то далеко мама…
А потом мама пришла… И стояла смешная такая среди этих чёрных веток серого и чуть-чуть розового уже утреннего неба. Стояла и это был автомат, а не шутка и мама, поэтому, сейчас должна была его убить. Так предписывал строгий режим и у мамы, строгой, доброй и порядочной, никогда и мысли быть не могло, что можно здесь что-то нарушить. Но у него тоже дело было немалое. У него был тюбик с зубной пастой, который он показывал маме. Потому что маме надо было это показать несмотря ни на что. Даже хоть его и будут сейчас убивать, но маме показать такой радостный весь тюбик ему было надо успеть.
Они так смешно и стояли в первом остром напряжении, каждый вооружённый свои оружием. И в руках у вооруженной мамы были затененный маузер и явный шмайсер, готовые в следующий миг выстрелить. А у него, тоже вооружённого, был тюбик с белой зубной пастой, и тоже между прочим готов. Через миг… И вот тот миг тогда и прошёл и надо, наверное, было стрелять. И он выстрелил первым. Со своей улыбкой ещё. Белая паста так и выпрыгнула из тюбика и прыгнула прямо маме под ноги. Мама вздрогнула и не выстрелила. И он тогда посмотрел на маму, хоть и так все время смотрел, и понял, что мама не будет больше стрелять. Значит, мама увидела, что я не страшный и не хочу её убивать, и теперь мамочке не надо теперь будет убивать меня. Тогда у нас столько впереди всегда времени!
-Мамочка! - обрадовано запрыгал он и прыгнул обниматься на шею ей, обалдевшей слегка и обалдевше прижимавшей себе к боку маузер и к его боку шмайсер. «Сынок!…», разжались потом сами собой руки. «Кровинушка ты моя горькая…», и тогда всё стало тепло и хорошо. Потеплевшее розовое и тепло- желтое небо светило, как тихий ночной фонарь, и он целовал и целовал её в мягкую горячую шею, мягко всем телом надвигая её любимую на свой над коленями, у неё под животом жар. Она садилась к нему на колени, непроизвольно и словно податливая любимая кукла. Под её животом, у него над коленями разгорался огонь и великое мощное орудие знаменовало собой его великий утренний рассвет. «Мамочка, я люблю тебя», прошептал он, целуя её мягкую податливую и теперь уже совершенно - его!!!
Мамочка насаживалась и радовалась как ребенок. Он тогда помог маме и снял с неё гимнастерку и все её платье с железными карманами от гранат. Он положил это все аккуратно в сторонку и продолжил качать маму на качелях так, что у мамы выросли легкие лебединые крылья.
Чтобы мама не отлетала совсем далеко, он усадил её на пенёк и выдал ей в рот свою любимую игрушку. Он думал её это успокоит. А мама принялась так мило и красиво сосать, что успокоило это его. Поэтому мама сидела потом, как красивая королева в детских розовых книжках, и в волосы её были вплетены сверкавшие бусинки его спермы. Он поцеловал мамочку в разъёбанный ротик, и она ласково прижала его к своей голой груди. Пися у неё ещё явно чесалась, и она немного ерзала на шершавом пеньке. Поэтому он почесал хорошо маме почти сразу восставшим горячим другом, а потом нежно вывернул и страстно излизал всю горячую мамину матку. Оргазмы накатывали на маму яркими стремительными лучами восходящего солнца. Мама летала равная почти солнцу. И потом он её отпустил и ласково вылизывал языком, пока мамочка приходила в себя, погружаясь в легкий ласковый сон. Больше пися у мамы не чесалась, и он спокойно прикорнул у неё на груди. Когда мама проснулась, он улыбался во сне всё той же своей, ни к селу ни к городу, улыбкой. А его щекотало по мочкам ушей восходящее солнце…
Отличник
Небо смотрит сверху, а мы сдесь сидим!..
Запястенька расстегни… а там вдруг как и нет..т-т ни… никого… Никого и ничего, а ты смотришь на миня сверрху и думаешь и думаишь и д..д-думаишь – вот дибил… А я в рукаве с..сибя один раз нашёл птичку, она не горит и не умеет разговаривать, а зовут её кровь… Она лёгкая и небесно-прозрачная… Посмотри – она живая т..т-типерь!.. Как же так?
Я умел, а ты мог. Оба мы поджигали траву. Мы растили руками июль. Это не шутки и не звериный смех, когда звёзды сыплются и сыплются тибе за шиворот, а ты их не можешь достать. В сене спать – вдыхать будущий бурелом и всех погубящее цунами. Мы не при чём. Когда спим мы умеем любовь. Хоть