с тобой, я неладное тебе как-нибудь в другой раз укажу – не обрадуешься. «Да вроде все», я сказал про мешки на его низачем осторожный вопрос. «А то мне…», говорил, объяснял вроде бы. «Езжал бы ты!», подумал я про себя, «Пока хлопцы мои не учуяли в тебе неладного, да не материализовали бы эту мою мысль». Уехал, бог с ним. А это случилось потом. Месяца через два. Под Новый год. Я стоял у решётки забора во дворике и плакал. За ржавыми прутьями, на асфальтовом пятачке они умудрились сделать почти настоящую ёлочку, в иголках которой я узнал того самого «лавруху» оставленного нам. Настоящую. Радостную. И теперь бегали вокруг по асфальтово-чёрному пятачку под начинающимся дождём и веселились как про?клятые. Они знали, что в амбаре у нас остался только один мешок овса. А я знал, что до весны ещё больше двух месяцев. Они не хотели считать до весны, у них был – Новый год. Сердце слегка выворачивало потом у меня каждый раз под праздник этот красивый, под Новый год. Я бы улыбнулся сквозь слёзы – дети ведь, но мне надо было пора. И я пошёл под начинающимся дождём собирать прибившихся к детскому дому бродяг валявшихся в грязи и кругом. Кто-то из моих постарше стал мне помогать. Одного под забором-стеной нашли, замёрз совсем, лежит скрючился. Но вроде живой и не пьян. А с другим конечно история. Известный хромой. Пьянь всей округе знакомая и дебошир. Им воспитанники мои дразнились по- непристойному в моменты внутриполитических кризисов. Лежит. Дождь не дождь, и канаву как выбрал – попровалистей. Лежит, матерится и пьян как голе́нище. Понял сразу и нашим сказал «Не брать!». Толку не будет. Лишь вывозимся. Этот не пропадёт. Но тут в гости к нам какой-то гринписовец выписался – по охране животных от нас. Говорит как же, надо взять, тоже ведь человек, друг, товарищ и подлежит. Я не стал уточнять уверен ли он в им произносимых определениях, я повёлся. Только я своим пацанам не дал это сокровище правторить, отправил их ещё одного, Аркашку Кривого, забрать, он был недалеко. «Ну давай», говорю, «понесли». Пассажир тот и принялся прихватываться. Пока тащили – много услышали. Гражданин скоро понял неправоту, сдался скоро, только грязи трепнул – весь вагон. И пиджак у него был весь в ужасе от нехорошего об того. Сил не стало и при одном особенно удачном его выверте не удержали уже и подымать не пришлось. Оставили. Взяли уже по дороге тогда ещё одного, тоже хорошего, но хоть не такого вметеленного. Потащили, а товарищ в неааккуратном пиджаке запел про медпункт, который у них там налеве где-то. От гринписа что ли. Медпункт здесь. Удумал же! «А идите вы куда вам захочется!», подумал я. Мне было направо, слава Богу дрова у нас были ещё, надо было организовать хорошую протопку на все предновогодние дни – дождь обещал стать снегом к утру… Я шёл по одной из наших тёмных тропинок, когда понял, что больше не надо, наверное, ходить – я умею летать. Повело низко над темнотой, я полетел. Я от радости к Никаноре Дмитриевне заглянул, к нашей «горничной», как её называли воспитанники. На дорожку, и радостью поделиться – умею летать. Никанора Дмитриевна все молитвы знала невзирая на повсеместный окружавший нас атеизм. Она так просто события этого оставить не могла. Она сказала «Обожди. Я сейчас» и вернулась в комнатёнку уже с графинчиком красного вина и с засохшей белой просфоркою. «Причастится надо тебе. По случаю», сказала она. Я согласен был. «Только, Никанора Дмитриевна, я буду пить радость в полёте!», сказал я и приподнялся слегка на крыла. Ох и горька же радость была на вкус! Это была прозрачная горечь живой воды и маленький глоток влился лаком-расплавлен свинцом и свинец стал – уран. Сила крыльев моих расправилась за плечами моими. С Никанорой Дмитриевной девочка тоже пришла и стояла смотрела как пил я боль и страсти Его Непреклонённого – подросто́к подростко́м. И наверное Красная Шапочка. Пирожков у нас не было жаль. Хлеба корочку бабушке принесла от себя. И от мамки, которую забрала война. Знал я её бабушку. Никанора Дмитриевна как с корочкой встретит, так с полуторами и проводит. Посмотрел я на ту малышню – а она ведь красавица. Злой уран это тешил меня о себя. Никанора Дмитриевна и внучка её стали передо мной неодетые. Я смотрел и был жив я о них – я их любил. И коснулся сначала Никаноры Дмитриевны, нянечки нашей пожилой, а потом видел девочку обнажённую надо мной снизу вверх. Она была прекрасна и прекрасной бы и была, но внимательно видел глаза. Глаза бились укрывшись «Не надо!» хоть и рвалась на части уже её плоть. Поцеловал её нежно «Прощай!» и разлил в крылья уран. Неистовый он рвался вверх, но пройти потолок, смертоносную толщу – не нам. И я вывернул крылья из плечей и вылетел в ставшее проницаемым насквозь окно. Город встретил рассветом меня. Я блуждал ещё в его чёрной предутренней тьме, когда вспыхнул полоской восток и солнце выплеснулось как сама радость в мои живые глаза. Легко разрывая паутину трамвайных проводов я взлетал в светлое небо. И на завод пробрался уж днём. Мне нужно было очень найти и спрятать на его пустой пока территории знак моей первой гордости. Я нашёл скоро эти две железяки валявшимися как попало совсем уж где ни попадя. И я их положил в место нужное. Я вернусь чуть попозже – найду. Их там. Но пока стало мне недосуг. День наступил. Люди стали на смену подтягиваться. Я вышел из цеха, а там он. Инженером он был, возможно и главным, но по нему ведь не скажешь никак. Скромный, спокойный, горе только было у него. Папку он схоронил недавно. И мамку давно. Он показывал мне семейный их фотоальбом со всей их трогательно-дружной интеллигентной кавказской семьёй. Жаль мне было его очень и я оставил дела все свои до поры…

«Седьмое действие – важное», провозгласил неутомимый конферансье и предложил всем пироженые. Зрители уже свободно вставали с мест. В зале горел полупритушенный свет. Мы начинали знакомиться и понимать друг друга. Полночь становилась близка и нам скоро придёт пора уходить. Мы не могли привыкнуть к мысли о предстоящем расставании и знакомились друг с другом как насмерть и навсегда. Официантки стойкими приверженицами культа разносили в проходах пироженые, а мы не могли, и не могли, и не могли никак напитать друг друга живительным потоком мыслей, мечтаний и чувств…

Одиноко поутру воин веселится. Снег и лес, и на ветру замерзают птицы... Я простонал на кресле из тьмы «Зачем?» и добрая доктор поправила мне, очнувшемуся, белую подушечку под головой. «Ты уже спрашивал», ответила она и мне стало светло от неоновых ламп неслепящего дневного света надо мной, «Мысль – ток. А ты Проводник. Только сердце немного пошаливает, но мы приведём тебя в порядок». Она улыбнулась тепло и коридоры распахнулись цветным дождём надо мной. Я шёл по городу утром совсем и представлял себе коммунизм. Когда все игрушки будут бесплатными и бери сколько хочешь – не жадничай. Я зашёл в большой магазин из света снаружи и внутри, и из стекла, и понял, что коммунизм уже наступил. И игрушки и разные шарики в магазине лежали спокойные. Много очень – кругом. Я смотрел и на них на всех – радовался. Можно машинку взять или танк. По потребности. Я внимательно посмотрел себе внутрь и пока ничего не почувствовал, никакой там потребности. Потому что я точно не знал – давно наступил коммунизм или нет. Может только вчера. Или две недели назад. И не все успели приехать посмотреть и взять себе что-нибудь. Может ещё не хватит кому-то и я решил подождать. Мне пока танк совсем ни к чему, в Разоружение пока буду играть… И пока я залез на балкон – учиться летать. Вернее и не залез, я на нём был. На балконе из кухни второго этажа, оказавшемся почему-то без перил. Так и получилось, что я стал учиться летать. Потому что я ехал по кухне на трёхколёсном велосипеде своём, ну и выехал. На балкон. Там перил нет. Просто не было и всё. Балкон был, солнце светило и ветер бил в лицо. Ветер действительно был. Воздушный, волшебный и сказочный какой-то ветер, потому что я боялся его как никогда. Ветер и подхватил. И одним порывом увёл меня на велосипедике моём – учиться летать. В первый раз я летел с захваченным ужасом духом. Мне казалось я падаю, а я летел… Дяденька милиционер ещё свистел-свистел… С пеплом смешивает суть время за стеною, жизни нет и смерти нет, только над сосною – одиноко на ветру звёздочка кружится. Одиноко поутру воин веселится…

Конферансье окончательно нас утомил. Он надоел нам больной. Он и старый же совсем, как и мир. Мы не слушались. Он тогда согнулся как-то очень уж дряхло в плечах и пошёл подметать всё на сцене, что мы насмотрели там…

Я взял пироженое на стекляной полочке и понял, что самолёт не долетит. Он всегда не долетал. В этот раз угрожая всем нам. Мы сидели же мирно на берегу, у моря, и видели. Как он летит над горизонтом повёрнуто. Ещё все смотрели просто как на самолёт, а я уже знал, что не долетит. А он курсом ложился на нас и конечно неправильно. Мы затревожились на берегу, когда поняли что с ним беда. И беда легла в море в немногих волнах от нас. Все дрожали в от катастрофы том видении, а я не пожалел этот самолёт. Ни капельки. Я отвернулся совсем. Я помнил ещё достаточно хорошо те времена, когда в самолётах сидели настоящие лётчики, и заболевшие и умиравшие в воздухе самолёты тогда уходили от людей, а не на людей…

Я выходил из кинотеатра понимая, что он не отпустит меня и его древние развалины у меня за спиной дисгармонировали с обликом города. Он был слишком гротеск и велик. Его колонны остались на время лишь ждать меня своими кассами. Стадион вот, мне всегда нравился больше стадион. И своею открытостью. И округлым приличием перед взором великого неба. Белый опять же. Посидеть можно смирно на лавочке или

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату