захватывали неопорожненные графины в широкие рукава ряс для дальнейшего келейного распития. Монастырская кампания по борьбе с пьянством увенчалась успехом, злоупотребления постепенно прекратились. Только отца Иоанна приходилось еще терпеть. Старый монах понимал всю выгодность своей ситуации, но не слишком испытывал терпение священноначалия и пил столько же, сколько и до заключения сделки. Отец Рафаил был один из немногих, кто все знал, и негодовал на Ванька, считал его паршивой овцой, из-за которой страдает здоровое стадо.
Игумен и духовник придумывали много способов, чтобы не исправить, — об этом уже никто и не мечтал, — а хотя бы смирить его. Иоанна отправляли в скит, связывали, пугали психиатрической лечебницей, московским подворьем; монаха оскорбляли, не пускали на трапезу, запрещали появляться на людях. Все тщетно. Отец Иоанн был всегда неопрятно одет, и от него исходил неприятный запах, поэтому ел он за отдельным столом после общей трапезы. У него был странный статус — он официально состоял в числе братии, но все шарахались от него, как от прокаженного. Он исполнял послушание мусорщика, когда был в силах вытаскивать большие черные пакеты из контейнеров, или, в ином случае, просто чистил картошку и другие овощи для кухни. Это был морально опустившийся монах, казалось, совсем без совести и веры в неизбежное правосудие Божие. Его лицо было маленьким и сморщенным, как у мартышки, глазки испуганно бегали, а руки постоянно теребили сальную жиденькую бородку. Он мало с кем разговаривал, почти не причащался и мылся очень редко.
Вчера Рафаил подошел в трапезной к Ваньку, который отходил после очередного запоя. Он, видимо, плохо себя чувствовал и трясущимися руками накладывал себе второе.
— Послушай, отец Иоанн, я уже не знаю, какое тебе дать послушание. Картошку чистить? Так повар не хочет, чтобы ты появлялся на кухне, — эконом действительно уже устал от нерадивого монаха и, так как тот не уважал самого себя, говорил с ним достаточно бесцеремонно и даже с долей презрения. — Ты посмотри на себя! Позоришь только память своего старца. Отец Захария надеялся, что ты, наконец, исправишься, но тебе, видно, это не под силу. Или же тебе нравится подобное пустое жительство. Нравится?
Ванек только недовольно буркнул в ответ:
— Нравится! — и стал доедать гречневую кашу, показывая всем видом, что ему наплевать на досадные нравоучения эконома.
Рафаил часто замечал, что, когда он разговаривает с Иоанном, в его сердце поднимается какое-то надменное чувство. Может быть, против этого призывал Христос, когда говорил ученикам: «Не судите и не судимы будете»? Но как с таким монахом, как Ванек, себя вести? Он абсолютно не принимает никаких вразумлений, проживая, как бельмо на глазу, свой бесцельный век.
— Значит, так! Быстро ешь и будешь с Петром убирать мусор, контейнеры два дня как полные. Он уже в гараже, заводит трактор. Феогносту же скажи, чтобы зашел в экономскую. Тебе понятно?
— Понятно, — все так же отсутствующе буркнул Ванек и налил себе компот, даже не смотря в сторону отца Рафаила. Эконом, стараясь не раздражаться, пошел к выходу из трапезной, думая, как велика милость Матери Божией, что Она терпит подобных монахов, не достойных собственного призвания.
Сейчас эконом смотрел в сторону этого пропойцы, который с утра был уже навеселе, и внутренне кипел от праведного гнева. Его возвышенные размышления о мудрости, любви и прочем были прерваны фигурой монаха-пьяницы. Казалось, что невозможно было иметь в сердце любовь к нему или же мудро относиться к его пьянству; Ванек пробуждал в душе эконома только дурное — гнев, надменность, презрение — и этим самым обличал всю его мнимую праведность. С другими Рафаил был весьма ласков, и братья любили его за добрый нрав. Эконом совсем запутался в своих чувствах и не знал, кого же винить — Ванька или себя самого.
Неожиданно ему в голову пришла мысль проследить за Ваньком и выявить, откуда тот берет спиртное. В монастыре, под угрозой отправления на московское подворье, запретили всем давать ему деньги или, упаси Бог, алкоголь, однако этот пройдоха частенько бывал под хмельком. Это все весьма странно. Рафаил, затаив дыхание, пошел вслед Иоанну. Тот шел в сторону мельницы святого Силуана; может быть, именно там был тайник хмельного зелья. Они двигались на расстоянии двадцати метров друг от друга, и Рафаил изо всех сил старался остаться незамеченным.
Наконец, Ванек подошел к мельничному храму, огляделся, тяжело вздохнул и вдруг упал на колени. Он стоял на коленях возле мельницы, где работал великий Силуан, и бил себя руками по лицу и груди. Рафаил понял теперь, откуда у того появлялись синяки; он был рядом, за густыми кустами шиповника, и мог слышать, как пьяница плачет.
Его душа словно выливалась из глаз со слезами и падала ниц на каменную плитку, простираясь перед всемогуществом Творца. Он молил о помиловании как уже осужденный, балансируя на грани надежды и отчаяния. В его плаче была и искренняя ненависть ко греху, желание высвободиться из его пут, и сожаление, что он не таков, как другие братья. Отец Иоанн рыдал, думая, что никто не видит этих слез, которые были насущной потребностью для его ослабевшего духа.
Рафаил, справившись с первым изумлением, понимал, что за все годы своего монашества он ни разу не каялся так, как этот с виду опустившийся монах. Он ни разу не плакал от великой душевной боли и старательно хранил мир. Но этот мир он получил даром, с рождения, а не добыл в борьбе со страстями, а презираемый всеми Ванек находится под их беспощадным гнетом, мучаясь и страдая, как никто другой.
Эконом тихо, чтобы Иоанн его не услышал, также опустился на колени и шепотом попросил у него прощения за все причиненные ему обиды, понимая, что горячий покаянный плач поверженного ниц пьяницы гораздо милее Богу, чем вся его прохладная праведность.
Хотя ему нужно было идти в экономскую, он продолжал стоять на коленях, пока Иоанн не выплакался и, испуганно озираясь, не пошел обратно в монастырь. Впервые за много лет Рафаил испытал в душе настоящее чувство умиления и еще глубже понял слова Нагорной проповеди, которую говорил Христос Своим верным ученикам.
Только одна Женщина
Душевную боль всегда очень трудно преодолеть. Когда страдает тело, сложно жить — страдания выматывают. Но если в тот момент тебя окружают люди, которые тебя любят, заботятся и понимают, твоя боль хоть и не уходит, но становится терпимой. Мало того, ты готов смириться с ней, увидеть в своей жизни новый смысл, тогда страдания приобретают характер плуга, вспахивающего землю твоего сердца. Совсем другое дело — предательство любимого человека, оно меняет мир, и он весь становится из радушного льстеца бездушным зрителем твоей душевной боли, жестоким свидетелем твоего поражения.
Я еду на Афон. Точнее, плыву вдоль него на большом неуклюжем пароме, любуясь его сказочными берегами и каменными средневековыми постройками.
Что меня привлекло сюда, в обитель отшельников и молитвенников? Не знаю точно, может быть, Господь приводит к Себе и таким образом, тогда наше чувство юмора, несомненно, от Него.
Помню однажды, во время тяжелой депрессии, я шел в магазин за пивом. Тяжелый взгляд, одутловатые щеки, неопрятная одежда — все во мне сигнализировало о неблагополучии. Внешнее — показатель внутреннего состояния, но и оно не отображало весь тот ад, который поглотил мою бедную душу. Я оказался гораздо слабее, чем думал, моя любовь разбилась о предательство, и жизненная сила вытекла на тротуар, превратив меня в собственную тень. И вот моя тень шла за пивом — жидкостью, обещающей заменить тебе все и способной превратить тебя в ничто.
В это время единственное, о чем я думал, была боль, стучащая в виски, поражающая тебя своим мрачным обаянием, боль огнедышащая, умеющая выжигать в тебе остатки человека. И вот неожиданно я встретил этого монаха, такого же неблагополучного, как я сам, растрепанного, собирающего подаяние в медный ящик, унылого и несобранного, но все же гордого тем, что он — служитель Божий. Эта гордость, точнее, плохо скрываемое чувство собственного достоинства, просачивалось сквозь сальную бороду и горело в глазах озорным огоньком.