критикой.
Решение задачи агитационной убедительности искалось и на путях сближения сцены и зала. Футуристическая установка на размывание границ жизни и искусства оказалась весьма подходящей агитационному театру: слово, сказанное на сцене, должно было найти прямой отклик в зрительном зале. В «Мистерии-буфф» такой подход сказался прежде всего в оформлении спектакля и организации его пространства. Это обстоятельство особо отмечал Э. М. Бескин, приветствовавший тогда любые попытки разрушения театра. «Здесь [в “Мистерии-буфф”. —
Можно сказать, что введение в спектакль цирковых элементов и стремление к сближению сцены и зала — тенденции, противоположно направленные, нередко все же встречавшиеся в различных спектаклях периода Театрального октября.
В «Мистерии-буфф» 1921 года это противоречие было лишь обозначено. Ни та, ни другая тенденция не увлекала Мейерхольда в полной мере. Первая вела театр к ликвидации маски, вторая — зрителя. Мейерхольд, предельно чуткий к театральным законам, и в этот период тотального разрушения всех представлений о театре стремился остаться в его границах.
Созданное режиссером пространство «Мистерии-буфф» имело не горизонтальные направляющие (со сцены в зал), а вертикальные — снизу, где расположился ад, вверх, к раю. Между ними — ковчег. В такой картине мира без труда угадываются очертания старинных театральных моделей — вертепа, петрушечного театра. «Театральный Октябрь» Мейерхольда обнаруживал глубокую связь с традицией. Мейерхольд по- прежнему не столько изобретал новые формы, сколько перекраивал старые. «Как всегда у Мейерхольда, — писал А. В. Февральский, — <…> элементы традиционализма являлись ступенями, по которым искусство поднималось к новым формам»[89]. В этом, видимо, и заключалось коренное отличие работ Мейерхольда от большинства спектаклей футуристического толка, развивавших идеи Мастера, но принципиально отказавшихся от «генетической памяти» театра.
«Мистерия-буфф» обозначила тенденцию, характеризующую большинство театральных исканий начала двадцатых годов, которую можно назвать перерождением традиционализма. В самом деле: в основу спектакля были положены все главные составляющие традиционалистской постановки. «Первичные элементы театра», как их понимал Мейерхольд еще в 1912 году, оставались неизменными. Спектакль в полной мере обладал силой «маски, жеста, движения и интриги»[90]. Но именно в «Мистерии-буфф», еще в 1918 году, Мейерхольд впервые отказался от стилизации как основного традиционалистского приема. Маски, до сих пор включавшиеся в стилизованную систему «великих театральных эпох», оказались в принципиально новом контексте. Собственно говоря, это было предопределено уже пьесой. И дело даже не только в ее футуристических основаниях. Традиционализм впервые «пробовал на зуб»
Сложно переоценить значение такого опыта для традиционализма, находившегося на протяжении 1910х годов в весьма противоречивой ситуации. Традиционализм противостоял полновластию драматурга на театре, провозглашал приоритет актера-каботина, ориентировался на театральные системы XVI — XVII веков как наиболее свободные от влияния литературы. При этом воссоздание старинных театральных систем оказывалось возможным только в союзе с драматургией тех времен — единственной носительницей старинной театральности. Благодаря этой драматургии театр сумел извлечь «корень театральности», полнее осознал собственную природу и вплотную приблизился к созданию
Вместе с классической драматургией театр отказывался и от классических эстетических систем, являвшихся базой для эстетики традиционализма. Иными словами, театральная структура, выделенная традиционализмом, лишалась привычного эстетического контекста во имя создания нового, становилась самодостаточной. Преодолев фатальную связь с классической драматургией, традиционализм как бы перерос сам себя. Сделанные им открытия уже не умещались в рамках стилизации. Актер, в силу видовой особенности театра осознававший себя главной фигурой в театре, должен был стать современным. Традиционализм можно уподобить периоду детства новейшего театра. В десятые годы происходило формирование его основ, самого главного и в дальнейшем неизменного: маски, движения, актерского мастерства, понятого как мастерство владения маской. Основы нового театра были получены от предков — старинных театральных систем, что помогало осознанию собственной генетической линии. Но наступала пора взросления, связанная с гипертрофированным стремлением современного театра к обособлению себя от предков, с попытками дальнейшего осознания собственной природы путем сопоставления себя с другими — видами искусства.
Опыты левого театра, связанные как с попытками раствориться в жизни (П. М. Керженцев), объединиться с другими искусствами (Н. М. Фореггер), так и со стремлением «ожизнить» искусство сцены (С. М. Эйзенштейн), были «болезнями роста» самосознания театра, проверкой прочности его границ и нерушимости законов. Надо ли говорить, что подобные эксперименты, подчас доводившие до предела, а то и до абсурда представления о театральности, вводили в сценическую практику новые средства выразительности, активнейшим образом участвовали в формировании нового театрального языка, определяли пути, по которым могло бы пойти искусство театра.
Многое в этих опытах было предопределено «Мистерией-буфф» Мейерхольда, режиссера, всегда находившегося в глубинной зависимости от драматургии. Вслед за ним шли режиссеры, низводившие драматургию до подчиненного и зависимого элемента в спектакле, подчас просто от нее отказывавшиеся. Когда-то заявленная в «Балагане» идея о роли драматурга, как «составителя сценария и сочинителя прологов, схематически излагающих содержание того, что готовы разыграть актеры»[91], была взята на вооружение и проведена последовательно и абсолютно. Левый театр, отрицавший едва ли не самое себя, вышел, как это ни парадоксально, из традиционализма.
На ковре традиционализма
Сближение театра и цирка на ковре традиционализма произошло в постановке Ю. П. Анненковым «Первого винокура» Л. Н. Толстого в Эрмитажном театре осенью 1919 года. Проблема использования цирковой акробатики в театральном спектакле прозвучала здесь так отчетливо, что быстро перешла из практического плана в теоретический: на страницах «Жизни искусства» цирку и мюзик-холлу в их связях с театром стало уделяться постоянное и пристальное внимание. Нужно отметить, что цирк и мюзик-холл воспринимались в то время в неразрывном единстве. Свидетельство тому — сам Анненков, вставивший в статью об эстраде размышления о таланте циркового актера Жоржа Дельвари[92]. К началу двадцатых годов мюзик-холл перенял от цирка тягу к уникальному и исключительному, вобрав в себя эксцентриаду, акробатику и даже дрессуру, цирковые артисты нередко бывали участниками эстрадных программ. Имелось и эстетическое основание для слитного восприятия цирка и мюзик-холла — их структурное родство: представление в обоих случаях является программой самостоятельных номеров.