Тишина обволакивала Мирошникова. Даже автомашин не слыхать на улицах, на проспекте Мира — чуть подальше и Олимпийском — под боком. Казалось, тишина наползает со страниц общих тетрадей в коленкоровом переплете — та тишина, что заглушает гром. И еще: словно опасность подстерегает тебя, когда примешься читать. Отсюда настороженность, с которой держишь в руках тетрадку. Опасность чего? Что отец окажется не таким, каким рисовали его сослуживцы, соседи, знакомые да каким ты и сам, в общем, знавал — положительным? Почти целиком положительным, если не считать того давнего-давнего поступка, когда бросил семью, или, скажем мягче, ушел от семьи. Что будет в «Дневнике» об этом шаге? Что там вообще будет? Ведь дневник — жанр, как говорится, исповедальный. Хотя можно налгать и в дневнике. Смотря кто пишет и какие цели перед собой ставит. Но отец был искренний, правдивый человек, у меня нет оснований не верить ему.

Дневник открывался записью от девятого мая сорок пятого года:

«Итак, решение принято: отныне буду вести дневниковые записи. Вести постараюсь честно и, по возможности, регулярно. Хотя не каждый день, конечно. Разик бы в неделю — и то славно.

В войну нам запрещали вести дневники. Мотивировка: дневник попадет в руки к противнику, и тот выудит сведения военного характера. Вероятно, это в известной степени обоснованно. Во всяком случае, я как дисциплинированный лейтенант (а ранее сержант, а еще ранее рядовой) соблюдал это требование. Да и о каких дневниках можно было заикаться во фронтовых условиях? Минирование, разминирование, атаки, контратаки, марши, броски, форсирование рек, бомбежки, артобстрелы, ранения, эвакуации, госпитали — за этой маетой я несколько раз терял вещмешок, где, как общеизвестно, пехотинцы хранят все — от запасных дисков до писем матери. Если б я и вел записи, то все едино утерял бы их. Немцам они вряд ли б достались, а вот какой-нибудь наш санитар или похоронщик почитал бы мои опусы и, может, посмеялся бы над ними. А может, и поплакал бы.

Так или не так, но сегодня начинаю дневник. Сейчас вечер. Вечер, а кажется — утро нескончаемого дня, который растянется на всю мою нескончаемую жизнь. Ведь сегодня День Победы! И я буду вечен, коль дожил до этого дня! Я выпил вместе со своими солдатами-саперами, вместе с ними палил вверх, салютовал в темном немецком небе. И вот — засел за трофейную тетрадь. И она чиста — мне предстоит ее заполнить, и не одну…

Трудно собраться с мыслями. Они разбегаются, потому что я пьян. Не от вина, а от огромной, переполнившей меня радости. Кстати, никогда в жизни не был пьян и ненавижу это, если угодно, бытовое пьянство, часто переходящее в элементарное скотство. Бывать навеселе бывал, да и то в крайних случаях. Человек должен быть естествен, а вино превращает его не в того, кем он является. Ну да это так, к слову. А от Победы я точно как во хмелю. Да разве я один?! Мы же уцелели в таком пекле, четыре года кровавейшей из войн позади, а мы живые! Правда, довольно сильно пораненные. У меня, например, шесть ранений. Шесть раз могло убить, но только ранило.

А начистоту: после третьей раны, покалечившей руку, превратившей в полуинвалида, меня на комиссии чуть не списали из строя. Удалось отстоять себя! Хотел воевать в строю, на «передке», и довоевал-таки до конца! В Германии уже саперной ротой командовал. Поскольку это уже отдает хвастовством, переключаюсь на другую тему…»

Вадим Александрович отстранился от тетради, задумался. Отец пишет о шести ранениях, но я-то помню одно, в руку, да и то отец прикрывал ее здоровой рукой. Счастье, что здоровой рукой была правая. Иначе б не написать дневников, да и вообще как бы жил? Наверное, приспособился бы, но нелегко б пришлось. Левой бы рукой писать научился, характер был твердый, преодолел бы. Я же вот могу писать правой, хотя левша. Тоже преодолел.

Он перевернул страницу, наклонился. Чернила выцвели, и бумага изжелтилась и покоробилась, а кое-где буквы вообще были смазаны: когда-то что-то пролили, обкапали. Но разобрать все-таки можно, догадаться можно. Тем паче отец писал четко, не торопясь.

«Другая тема — предстоящая мирная жизнь-житуха. Как она сложится для народа? Для меня? Мне стукнуло тридцать три. Возраст солидный. Для раскачки времени нет. Надо сразу брать быка за рога — возвращаться к довоенной специальности. Всю войну я провоевал в пехоте, в саперах. То есть чаще минировал и взрывал, чем строил, а если и строил, то сугубо военное, далеко не всегда нужное народному хозяйству, как-то: дзоты, доты, блиндажи и пр. Если ж что и потребное для мирной жизни, так это мосты, переправы. Хоть сляпаны на скорую руку, деревянные, но послужат памятью о саперном взводе, о саперной роте лейтенанта такого-то.

Что вообще есть память? Способность отличать хорошее от плохого — и не в резких, откровенных формах, а в тонких, можно сказать, скрытых. Способность следовать добру, не принимать зла. Может, это что-либо другое, но мне сдается: память. Сдается: буду помнить о том, что со мной было, — смогу, следовательно, отличать добро от зла. Хотя после войны зло должно исчезнуть. Главное зло было от фашизма. Фашизм уничтожен. Что же нужно, чтобы торжествовало добро? Пусть люди, все вместе и каждый человек в отдельности, станут лучше, чем были вчера. Буду к этому стремиться. Друзья говорили, я способен на решительные поступки, на порыв, на безоглядность. Ну, так и буду в этом стремлении безоглядным…

За окном бюргерского дома не утихает пальба, в небе взлетают и взлетают красные, зеленые, белые ракеты, рассыпаются брызгами, очереди трассирующих пуль вперехлест пересекаются, как будто высекают новые огни. Праздничный салют! Он словно освещает наш путь сюда, в Германию. Ах, сколько ж могил по обочинам этого страдного пути!»

Могил, наверное, не сосчитать, если учесть, что сначала прошли от западных границ до Москвы и Сталинграда, а уж затем взяли курс на Германию, — знаем, историю изучали. Отцу в День Победы было тридцать три — меньше, чем мне сейчас. Войну он закончил лейтенантом, а я уволился в запас старшим лейтенантом. Тоже, выходит, я старше.

Как выглядел отец в сорок пятом, на пороге новой жизни? Так же примерно, как я сейчас, хотя никакого нового порога передо мной не встает. И в зеркало смотреть нет нужды: густые вьющиеся волосы, высокий лоб, продолговатые серо-зеленые глаза, широкий, как бы приплюснутый нос, энергично сжатый рот и крутой, с ямкой, подбородок — словесный, так сказать, портрет. И был отец в натянутой на плечах гимнастерке, перехваченной в талии офицерским ремнем, который моден сейчас у юнцов-пижонов. А на груди — ордена и медали, отец их не показывал — по той же причине: скромен, как скрытен. Я вот не знал, сколько у него наград, а Витюша знал. Гордился. В школе ребятам рассказывал, что оба деда воевали в Великую Отечественную, а один даже генерал! Последнему обстоятельству одноклассники вовсе не верили, и Витюша огорчался чрезвычайно…

Теперь отцовские ордена — и боевые, и трудовой, Дружбы народов — и медали будут покоиться в шкатулке в моем письменном столе. Как память об отце. Как семейная реликвия. На которую полезно время от времени взглянуть и Вадиму Александровичу и Виктору Вадимовичу…

Мирошников повернулся к окну: густо-черные небеса, подсвеченные московскими фонарями. По праздничным датам их озаряют разноцветные ракеты фейерверка, как нынче называют салют. Ближайшая батарея стоит вблизи, в парке Центрального Дома Советской Армии, и ракеты взмывают прямо над балконом. А свой победный салют отец видел почти тридцать семь лет назад. В сорок пятом. Я родился в сорок седьмом. Интересно, что напишет отец о маме и обо мне? А пока — о военной своей молодости.

10

После первой записи следующую отец сделал через десяток дней, и была она предельно краткой:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату