Максим Родионович возгордился и проникся сознанием своей высокой миссии. Во-первых, он и в самом деле был старейший член “Пpocвиты”, или, как он теперь выражался, “старейший деятель украинского национального движения среди наших на Печерске”. Во-вторых, быть избранным куда бы то ни было Максим удостоился впервые в жизни.
Свату Ивану свое решение принять на себя высокую миссию Максим объяснил так: раз люди просят и выказывают тебе доверие, как же повернется язык сказать — нет? Да и, по правде говоря, хватит сидеть за печкой, надо брать жизнь своею собственной рукой — так и в “Интернационале” поется, а это же гимн единой социал-демократии! Тем паче, что и против меньшевиков и против большевиков у Максима были возражения, как, впрочем, и у его побратима Ивана. Против меньшевиков он был потому, что они поддерживали войну и не соглашались на восемь часов рабочего дня и на рабочий контроль на предприятиях, да и с землей для крестьянского класса волынку тянули. А против большевиков Максим был потому, что хотя и выставляют они по всем пунктам программу супротив меньшевиков, однако имеют перед народом грех на совести: ведь своими же ушами, сват Иван, мы с тобой слышали, как сам Пятаков на митинге всех украинцев буржуями облаял и возражал против автономии Украины…
При этом воспоминании Максим распалялся.
— Разве я не правду говорю? — наступал он на побратима и свата. — Ты мне, Иван, положа руку на сердце скажи! Триста лет нас, украинцев, цари угнетали, сатрапы из нашего народа жилы тянули, слова на родном языке не дозволяли сказать, так и теперь опять то же! Снова мы — не народ? Надо нам именно за украинскую социал-демократию держаться, потому — раз! — что она украинская, a — два! — что не делится она на большевиков да меньшевиков, не раскалывает пролетарского единства: социал-демократия, и все!
Но Иван перехватывал слово и сам начинал наступать. Потому что не признавал он и отдельную украинскую социал-демократию тоже. Он кричал, что и украинских социал-демократов надо гнать к чертовой матери, ежели они еще какая-то там третья социал-демократия и, значат, еще больше раскалывают международную солидарность трудящихся!
Так пререкались друзья и так ни один другого не переубедил: Максим дал согласие пойти на рабочий съезд, а Иван разъярился и объявил его предателем пролетарского дела.
И Максим шел теперь, преисполненный гордости, что достиг таких гражданских высот, но в то же время горько сокрушаясь: потеря первейшего друга была для него, пожалуй, самой тяжелой потерей в жизни. Да еще и соседи его осудили, подняли на смех.
Шел Максим по улицам города величаво, щеголяя праздничным костюмом, обмахиваясь чистеньким глаженым платочком, но в груди у него щемило, в сердце шевелились угрызения и печаль; паршиво было у Максима на душе!
Одно утешало его: он услышит, что скажет по этому поводу сам Винниченко, докладчик на съезде, главный украинский социал-демократ, не большевик и не меньшевик, к тому же знаменитый украинский писатель. Максим иногда почитывал его рассказы, а в новой винниченковской пьесе “Панна Мара” даже должен был играть одну из основных ролей.
Данила и Харитон смотрели Максиму вслед, сбитые с толку.
События, с вечера взволновавшие город, и в самом деле были весьма серьезны. В Петрограде против демонстрации рабочих и солдат — мирной, но с требованием отобрать власть у Временного правительства и передать ее Исполнительному комитету Советов рабочих и солдатских депутатов — Временное правительство выставило вооруженных юнкеров и войска, специально отозванные с фронта. Улицы столицы обагрились кровью. Большевистская газета “Правда” закрыта. Петроградский большевистский комитет разгромлен. Судьба Ленина неизвестна…
И Киев зашевелился с раннего утра.
Рабочие пораньше пришли на заводы, но работа не начиналась: в заводских дворах возникали стихийные митинги. Обыватель предусмотрительно прятался в квартирах, запер двери и занавесил окна. Но улицы города не стали от этого пустынны. По Крещатику прогарцевали желтые кирасиры. С Kypеневки на Печерск, с Печерска на Демиевку, а с Демиевки на Шулявку проскакало несколько сотен донских казаков, спешно вызванных с мест постоя по селам Киевщины. Юнкера трех военных училищ и четырех школ прапорщиков маршировали под винтовкой там и тут, распевая “Скажи-ка, дядя, ведь недаром…”. Гайдамацкая сотня личной охраны генерального секретаря Петлюры, под командованием сотника Наркиса, заняла подступы к Центральной раде в квартале между Бибиковским и Фундуклеевской.
Тут Даниле с Харитоном ясно было все. Меньшевики, большевики, единая социал-демократия — в этом пускай “политики” разбираются, но раз наших бьют, значит, надо обороняться; раз пролетарская солидарность, значит, надо держаться вместе. И то что дядько Максим пошел, это была безусловно измена и вообще черт знает что!
Но почему съезд из наших же, из рабочих, признан не нашим, этого Данила с Харитоном взять в толк не могли. Что же оно, в конце концов, такое, эта самая Центральная рада, и с чем ее, собственно, едят? Поддерживает министров-капиталистов и решила продолжать войну до победы? Конечно, сука. Но ведь и Совет рабочих депутатов, где верховодят меньшевики, и Совет военных депутатов, где верховодят эсеры, тоже поддерживают Временное правительство и тоже за войну! Так почему ж тогда надо стоять за переход власти к Советам, да еще объединенным — рабочих и солдатских депутатов?
Впрочем, Данила и Харитон не слишком ломали головы, потому что, кажется, все наконец-таки начало проясняться в Киеве: под командованием арсенальца Галушки создавалась Красная гвардия! Такая же гвардия рабочего класса, как и в самом Петрограде, на шахтах Донбасса или в Екатеринославе и Харькове. И почин киевской Красной гвардии положил союз металлистов, членом которого вот уже третий месяц состоял Данила. Данила и Харитон даже поручение получили, касающееся организации Красной гвардии, от самого Андрея Иванова!
Поручение было серьезное! Каждому хлопцу из дружины самообороны, превращенной теперь в отряд Красной гвардии, Иванов — как председатель фабзавкомов города, Горбачев — как глава союза металлистов, и арсеналец Галушко лично вручали афишку. В афишке этой был напечатан призыв к киевским пролетариям: перед лицом грозных событий и для отпора реакции, посягающей на завоевания революции, записываться в Красную гвардию! Афишку каждый должен был отнести на назначенный ему завод и собственноручно наклеить на видном месте.
Даниле выпал чугунолитейный “Труд” на Подоле, Харитону — тоже на Подоле — обувная фабрика Матиссона.
Проводив дядьку Максима презрительным взглядом: такие дела — революция, контрреволюция, реакция, Красная гвардия, — а он, старый хрыч, подался прочь от своих! — Данила с Харитоном тоже направились к Собачьей тропе.
Над кручей они поравнялись с Тосей. Тося стояла, одной рукой придерживая юбчонку, которую ветер так и рвал, кулачком другой утирая слезы. Она горько всхлипнула, когда Xapитон, проходя мимо, циркнул сквозь зубы и процедил:
— Эх и дурной же у тебя папаша, Тоська! Да у нас на “Марии — бис”, знаешь, что ему бы сделали? Руки скрутили б, в чулан кинули да еще и по шее наклали… А тут!..
— Не смей так про моего батьку говорить — крикнула Тося, обиженная до глубины души. — Не смей! У, рудой да поганый! — Даже притопнула она ногой, позабыв, что и сама — рыжая.
И Тося заплакала в голос.
Данила положил ей руку на плечо, так чтоб Харитону со стороны не было заметно, и сказал тихо, тоже чтоб не услышал Харитон:
— Тш, Тося, тш! Иди, детка, домой. Скажешь маме Марфе и маме моей, что будем поздно. Иди! Мы тата Максима еще попробуем вернуть. Не суши себе сердца. Тебе ж… нельзя…
Он искоса бросил озабоченный взгляд на ее живот.
Тося послушно притихла. Доверчиво посмотрела на Данилу, еще раз всхлипнула и понуро поплелась домой.
— Эй-эй! — кричал Харитон снизу, с тропинки. — Будет тебе вокруг юбки увиваться! Пошли! Дело не ждет!..
Данила нагнал его на Собачьей тропе.