Воевали правительства, а погибал народ.

И народы сказали: “Долой войну!”

И призыв к единению народов, через головы правителей, прокатился по всем странам, изнывающим в безумии кровавой резни…

В тысяча первый день войны возникли демонстрация протеста на улицах Лондона и Берлина, Праги и Будапешта, Рима и Стамбула, Софии и Бухареста.

Протестовали докеры Гавра и металлисты Шеффилда, шахтеры Рура и ткачихи Манчестера, шоферы Нанта и электрики Эдинбурга, металлисты Бирмингама и докеры Марселя.

В революционной России демонстранты с утра вышли на улицы Петрограда и Москвы, Тулы и Орехово-Зуева, Иваново-Вознесенска и Пензы, Саратова и Ростова-на-Дону, Новгорода и Ярославля.

Демонстранты несли плакаты:

“Отставку министру Милюкову! Долой министров-капиталистов! Конец войне!”

После обеда демонстранты двинулись и по улицам украинских городов. Шли Луганск, Юзовка, Бахмут, Кривой Рог, Екатеринослав, Харьков…

В Петрограде командующий Петроградским военным округом только что отдал приказ: войскам выступить против демонстрантов. И, взяв оружие, вышли против народа юнкера Михайловского артиллерийского училища.

Но тогда вышли и солдаты Финляндского полка, и матросы флотского экипажа, и 180-й пехотный полк, недавно укомплектованный на Черниговщине, на Украине.

Солдаты тоже имели при себе оружие, но несли и плакаты:

“Долой войну! Мир без аннексий и контрибуций!”

Мир! — это было главное, этого требовал народ. А там уже он распорядится собственной жизнью, распорядится так, как найдет нужным. Мир! Это и было началом будущего. Народ требовал мира сейчас, сегодня, немедленно! Светлое будущее должно наконец стать сегодняшней жизнью, навсегда избавляя народ от проклятого прошлого.

Под вечер вышли демонстранты и на улицы Киева.

Опускались сумерки, и демонстранты несли в руках факелы: палки с паклей, смоченной в керосине или мазуте и подожженной от газовых фонарей на окраинах. Они вспыхивали и мерцали, эти примитивные факелы, и все вокруг — стены домов, кроны деревьев, мостовая под ногами, — все вспыхивало и мерцало, и снова вспыхивало в багряных отблесках дрожащего огня. И в этом зареве белые свечи каштанов вдруг тоже покраснели, и живым огнем, тоже словно вспыхивая и мерцая, реяли красные знамена и транспаранты под зардевшимся каштановым цветением. На транспарантах было написано:

“Долой войну! Позор тому, кто поднимает оружие против нас”

И демонстранты пели:

Вихри враждебные веют над нами, Темные силы нас злобно гнетут!..

Грушевский смотрел через широкое окно на улицу, и вдруг ему стало не по себе.

Там, за окном, перед его взором кипело и бурлило: проходили мерцающими тенями толпы людей, кричали и пели тысячи голосов, все сливалось в сплошной гомон, крик, вопль, и, озаряя все, вспыхивало, и пригасало, и снова вспыхивало красное зарево. Это казалось ему жутким. И какие-то страшные, не осознанные до конца образы словно бы возникали и снова пропадали перед внутренним взором Грушевского, а из глубины памяти появлялись какие-то, тоже еще не осмысленные ассоциации.

…Пахло дымом, нет — гарью, выли псы, нет — это поднимало рев стадо, ах, нет — это нарастал и нарастал шум многотысячной толпы. И эти белые соцветия каштанов, озаряемые красным пламенем, ведь это же снег, который вдруг заплывал кровавым туманом, как страшное предзнаменование, как дурной кошмар, как фантасмагория.

Но ведь это же было, было на самом деле! Было в январскую ночь 1905 года.

Пылали имения Залевской под Княжичами, Музичами и Горбовичами: пылало имение Терещенко под Шпитьками; горел Родзянко за Бучей, Брюховецкие в Белгородке, Юзефовичи у Севериновки, Хитрово в Боярке… Крестьяне требовали земли, а не получив ее, жгли имения…

А Михаил Сергеевич стоял тогда вот также у окна, укрывшись за портьерой, у себя в Китаеве, в доме над прудом (тогда большой каменный дом в Киеве не был еще построен), и сердце у него замирало, и душа уходила в пятки, и весь он дрожал с головы до ног, и думал, и прикидывал, и колебался, и терзался; сожгут или не сожгут? Собственно, и жечь-то было нечего. Разве он, Грушевский, — помещик, пан? И “имения”-то — всего каких-нибудь несколько десятин пропашных, как у заурядного хуторянина. Ну, еще фруктовый сад, ну, там огороды, теплицы, парники, клубничные плантации, загон для скота, комора с зерном… Вот, вот, каморра[18]! Настоящая итальянская каморpа, французские санкюлоты — на православную украинскую голову! Форменная банда какого-то Соловьева, соловья-разбойника, в Черниговских, за Десной, лесах!.. А могут поджечь и свои — китаевские, голосеевские, корчеватские, мышеловские… Вот именно, совсем как в мышеловке! Сожгли ведь такого же, как и он, хуторянина, с полсотнею десятин в Броварских лесах, вот тут, совсем близко, за Днепром, сожгли любезного друга Михаила Сергеевича, нeмца-yкpаинца, помещика Фогенполя… Так сожгут или не сожгут, — пронеси, господи?! Не сожгли, обошлось…

Тогда же сразу, с перепугу, и ликвидировал Михаил Сергеевич все, что у него было, оставив себе вместо дачи один только домик, и все деньги, много тысяч, как одну копеечку, вложил в строительств нового — третьего — большого, пятиэтажного дома в Киеве. В городе, знаете, безопаснее: полиция, жандармы, казаки, сам губернатор, — хотя и украинофоб, а все-таки, знаете, во главе порядка, на страже священных законов собственности и прочее…

Господи! Неужели снова? Неужели вернется лихая година девятьсот пятого года? Неужели теперь, после революции, когда уже и свобода провозглашена, когда зашла речь даже о национальном возрождении, вновь начнутся народные мятежи, поднимутся бунты, пойдет разбой? И — кто? Украинские крестьяне, которых он, авторитетнейший историк Украины, всю свою жизнь поднимал, как гегемона украинской нации!

Нет, нет! Это не они! Это — те самые перебежчики, ренегаты, пролетарии без роду и племени, которым, кроме цепей, нечего и терять!..

И никогда, никогда не простит профессор Михаил Сергеевич Грушевский писателю Михаилу Михайловичу Коцюбинскому, — пускай и выдающемуся, ничего не скажешь, пускай даже и украинскому, — не простит того, что он воспел в своем, пускай и талантливом, произведении “Fata morgana” вот этих разбойников-мужичков! Не простил и не простит. Когда Коцюбинского уже добивала чахотка и сердечная болезнь, не дал своего согласия председателя украинского “Общества взаимопомощи” профессор Грушевский на то чтобы выдать Коцюбинскому взаймы пятьсот рублей для поездки на лечение в Крым или в Италию. Чахотка и сердце — конечно, очень печально, — но пусть не воспевает анархические, разрушительные, аморальные наклонности развращенного мужичья — отнять землю у радетелей и разделить между голытьбой… От чахотки и сердечной болезни Михаил Михайлович и умер. Однако, как знать, может, и его безбожная “Fata morgana” — эта проповедь классовой борьбы в украинском народе — также способствовала тому, что мужичье все еще продолжало буйствовать и бесчинствовать… Ведь вот в Васильковке, в Юзефовке, в Григорьевке, в Бородянке…

…А в это время по Невскому проспекту в Петрограде маршировал 180-й пехотный полк, недавно укомплектованный на Украине, на Черниговщине, в местах, воспетых в “Fata morgana” Михаилом Коцюбинским, и нес знамена с надписями: “Долой войну!”, “Земля — крестьянам, фабрики — рабочим!”. А во главе полка шел член полкового солдатского комитета, сын Михаила Коцюбинского, Коцюбинский Юрий, член партии большевиков, активист Петроградской военной организации.

А в Киеве по Владимирской улице демонстранты тоже несли транспаранты: “Долой войну!”, “Земля — крестьянам, фабрики — рабочим!”. И сейчас в стихийной манифестации под этими транспарантами сошлись и пошли вместе все те, которые еще утром демонстрировали врозь. Шел хор матросов днепровской

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату