И счастье Бормана, что он не видел, какими ядовитыми ухмылками озарились лица «рейхсканцелярских евнухов», как назвал однажды Шауба и Раттенхубера адмирал Канарис.

— Вы не так истолковали мои слова, мой фюрер. Я всего лишь…

— Что вы меня постоянно подгоняете с решением о бегстве? — не унимался Гитлер. — Германия еще не проиграла, под моим командованием еще находится мощная армия, а дивизии противника все еще окапываются за сотни километров от Берлина.

— Простите, фюрер, но вы сами затронули этот очень важный государственный вопрос, — попытался было оправдаться Борман и в поисках поддержки оглянулся на личного адъютанта и начальника личной охраны Гитлера.

«Ну что, доигрался?! — вычитал он на лакейских рожах Шауба и Раттенхубера. — Увидим, как ты теперь будешь выкручиваться, партайгеноссе Борман!».

— Затронул я, но провоцируешь все время ты, — глухо, раздраженно ответил фюрер. — И почему ты, Борман, вдруг решил, что решать вопрос о моем послевоенном убежище я обязательно должен с тобой? У меня есть с кем обсуждать подобные вопросы.

— Конечно, такие вопросы следует обсуждать также и с Гиммлером, Герингом, — едва слышно промямлил личный секретарь фюрера.

— Такие вопросы я, прежде всего, предпочитаю обсуждать с теми, от кого может напрямую зависеть их решение. Например, с Кальтенбруннером, Шелленбергом или Скорцени. Поскольку лишь они способны проникать в нужные мне страны и делать то, что не может сделать для меня никто иной.

— Ни одна из этих личностей не вызывает у меня ни малейшего сомнения, — пробубнил Борман, проклиная себя за то, что позволил Гитлеру втянуть его в этот разговор. — Мы, люди узкого круга руководителей рейха, обязаны принимать подобные решения коллегиально. Однако выносить на обсуждение нужно только тот вариант, который уже будет избран нами, наиболее близкими людьми.

— С этим можно было бы и согласиться, — сделанный фюрером глубокий выдох был сродни выдоху самурая, решившего предать себя харакири. — Тем не менее я все же выскажу то, что намеревался высказать. Обстоятельства последних дней складываются так, что, возможно, ты, Борман, будешь последним человеком из моего окружения, который узнает истинную правду о том, где именно я намерен скрываться после войны.

Борман отшатнулся так, словно его только что изо всей силы хлестнули по лицу. Как личный секретарь фюрера и его заместитель по партии он мог ожидать чего угодно, только не этого. Он, Борман, не заслужил такого оскорбления. И он — не тот человек, которого можно оскорблять подобным образом. Никому не позволено, никому, даже фюреру. «А тем более — фюреру», — уточнил для себя Борман, вспомнив, как много он сделал для того, чтобы заурядный господин Шикльгрубер, он же Гитлер, в конце концов превратился в настоящего фюрера.

Он прекрасно понимал, что после всего сказанного фюрером ни минуты не может больше оставаться рядом с ним. Но прежде чем, сохраняя достоинство, выйти из ситуационного блока, Мартин с ужасом подумал, что ведь теперь ему вновь придется увидеть лакейское ликование на рожах «рейхсканцелярских евнухов».

— Я буду в бункере, мой фюрер, — как можно вежливее произнес он, наступив на горло своей гордыне. — Если понадоблюсь, ваши адъютанты знают, где найти меня.

25

Услышав, что Божий Человек назвал его палачом, Штубер недобро сверкнул глазами, однако сдержался.

— Вам как бывшему семинаристу должно быть известно, — задумчиво глядя на виселицу, объяснял Штубер, обращаясь теперь исключительно к Отшельнику, — что гильотину — есть во Франции такая адская машина для казни — испытывали на самом изобретателе. Так вот, мы с вами, висельничных дел мастера, традицию нарушать тоже не будем. Как вы относитесь к такой идее?

— Хотел бы я видеть, как бы относились к такой идее вы, когда бы вас загоняли сейчас на виселицу.

— Честно признаюсь: я похолодел бы от ужаса и вел бы себя, как последний трус. Однако существа проблемы это не решает. Согласен, благодаря мастерски сооруженной вами рейхсвиселице, мы публично и, можно сказать, показательно, во устрашение, казнили несколько десятков врагов рейха. Но я не могу пренебрегать приговором военно-полевого суда и вечно откладывать вашу собственную казнь. Кроме всего прочего, должна же существовать какая-то справедливость. Почему всякий раз мы вынуждены казнить кого-то другого?

— Тогда зачем ты все это нам рассказываешь? — у Божьего Человека сдали нервы. — Приказывай и казни.

— Ход ваших мыслей мне нравится, — пожевал нижнюю губу Штубер. — Но возникает еще одна проблема. Вас приказано казнить сегодня, однако никто не позаботился о том, чтобы доставить сюда того солдата-палача, который, как вы, Отшельник, могли заметить, так мастерски вздергивал обреченных. Да-да, Зебольд, мастерски, так что надо отдать ему должное.

— Тогда вешай сам, — сдавленным басом пробубнил Божий Человек.

— Это исключено, господа. Даже не стану объяснять, почему именно исключено. Примем другое решение: казнить мы сегодня будем только двоих, а третий выступит в роли палача. И если прекрасно справится со своими обязанностями, получит отсрочку от казни еще на несколько дней.

— Кто ж это выступит в роли палача? — уставился на него Федан.

— Вот это нам сейчас, коллеги, и предстоит решить. Поступим таким образом: я не стану называть имя этого избранника судьбы. Хоть кое-кто из вас и решился назвать меня палачом, однако я воздержусь от подобной жестокости. Палача, други мои, вам придется избрать самим, из своего круга, хорошенько все обдумав, посоветовавшись друг с другом… Единственное, что я могу позволить себе, так это утвердить ваше решение.

Штубер умолк, а трое обреченных стояли перед ним с окаменевшими лицами и даже не решались взглянуть друг на друга.

Зебольд перевел условия, которые выдвинул барон, нескольким присутствовавшим при этом офицерам, и те одобрительно заулыбались: идея им нравилась.

— Не знаю, кто как, а я вешать не стану, — неожиданно твердым и спокойным голосом заявил Божий Человек. — На такой сатанинский грех я не решусь. Хочу предстать перед судом Господним мучеником, а не палачом.

— Вот так всегда: — апеллировал Штубер к двум остальным висельничных дел мастерам, — как только нужно взвалить на себя голгофный крест, многие тут же норовят ограничиться словесным самобичеванием. Нехорошо, приговоренный Федор Огурцов, он же Божий Человек, не правильно это.

— Как Святым Писанием велено, так и живу.

Только теперь Отшельник впервые услышал имя этого бородача. До сих пор на все попытки узнать, как его зовут, Огурцов отвечал: «Божий Человек я, так и зови». Так и ушел бы он на тот свет «Божьим Человеком», если бы гауптштурмфюрер не огласил его настоящее имя.

— Ну да Бог вам судья, — в очередной раз напустил на себя туман благочестивости Штубер, — Бог вам судья. А что думают остальные избранники рока?

Федан и Отшельник униженно отводили взгляды и молчали.

— Видите, как все непросто, — тоном школьного учителя изрек Штубер. — А теперь поставьте себя на мое место, каково мне принимать подобные решения? Особенно, когда речь идет об истинных мастерах. Поэтому давайте поступим таким образом: я даю вам тридцать минут на размышление. Тридцать минут — как тридцать сребренников. Не торопитесь с выводами, обсудите и сами назовите имя и палача, и того, кого он должен будет вздернуть первым. Как скажете, коллеги, таким и будет наше общее решение.

— Очередной психологический эксперимент величайшего психолога войны Вилли Штубера, — объяснил Зебольд офицерам из партера суть задуманного его командиром. — Моральная казнь обреченных самими же обреченными. Гауптштурмфюрер предложил приговоренным избрать из своего круга палача и дал им тридцать минут на размышление, словно каждому из них пообещал по тридцать сребреников.

Вы читаете Восточный вал
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату