Офицеры сдержанно кивали и с любопытством посматривали на обреченных партизан. «Тридцать минут вместо тридцати сребреников?!». Гут-гут!
Отшельник и сейчас видел, как они, все трое, сгрудились, смотрели друг на друга и молчали. Все тридцать минут. Молчали и плакали. Стояли, обнявшись, и беззвучно, бессловесно рыдали. И поскольку не хотелось им быть ни жертвами, ни палачами, то сказали себе: раз три петли, все трое и взойдем на эшафот. Божий Человек как самый старший из них так решил, а двое остальных согласились.
Но когда сам же Божий Человек огласил их общее решение, Штубер внутренне рассвирепел:
— Вам предоставлялась возможность умереть по-человечески, но вы решили затоптать меня в грязь! Непорядочно это с вашей стороны. Хотите, чтобы вас тащили к месту казни окровавленных и с перебитыми конечностями, и подвешивали на крючьях за ребра, как недорезанных баранов? Это я вам устрою. Сейчас вас отвезут в подвал гестапо и продемонстрируют все виды средневековой пытки, после которых пытки следователей-инквизиторов покажутся вам детскими шалостями. Лично вас спрашиваю, Божий Человек: хотите вы этого?!
— Туда лучше не попадать, — толкнул в бок бородача Федан. — Я провел в гестапо четыре дня, словно четыре круга ада прошел. В полицию перевели только потому, что нашли настоящего убийцу того местечкового старосты, чье убийство вешали на меня.
— Так вам понятен мой вопрос, Божий Человек?
— Хотели бы умереть по-человечески, — едва слышно проговорил тот.
Штубер хищно оскалил свои желтоватые, но все еще крепкие молодые зубы и почти победно осмотрел всех троих.
— А кто не хочет умереть по-человечески? Я или вот он, — указал Штубер на толстенного сержанта СС, разгонявшего небольшую группку старушечек, прибившихся сюда с местечкового базара, — не говоря уже о Вечном Фельдфебеле Зебольде? Все хотят умереть по-человечески. Да только на войне так не принято, на войне каждый умирает так, как ему предписано богами войны. Что теперь скажешь, Божий Человек.
— Поступай, как хочешь, — ответил мастер, проскрипев зубами от ненависти.
— Вот это уже проблески мудрости, — похвалил его Штубер. — Смерть я вам облегчить уже не могу, а вот жизнь облегчить — это еще в моих силах. Только из уважения к вашему мастерству я сделаю это и сам назначу палача.
Все трое сразу же насторожились.
Штубер проницательно взглянул сначала на Отшельника, затем на Федана и наконец перевел взгляд на Божьего Человека. Но уж его-то гауптштурмфюрер так просверлил своим презрительным взглядом, что тот отшатнулся, отступил назад, и в какое-то время Оресту показалось, что в качестве палача будет избран именно этот бородач и что тот вот-вот опустится на колени, умоляя избавить его от этой участи.
Отшельник до сих пор убежден, что первоначально Штубер все же хотел остановить свой выбор на Божьем Человеке. Причем объяснялся этот выбор только тем, что бородач как человек глубоко верующий фанатично боялся уйти на тот свет с каиновой печатью убийцы. Наверняка, эсэсовец так и поступил бы, если бы у него не созрела мысль спасти самого его, Ореста. И все дальнейшие события показали Отшельнику, для чего именно он понадобился этому «величайшему психологу войны».
Прошло немыслимо много времени, прежде чем, все еще не отводя глаз от Божьего Человека, Штубер в конце концов произнес:
— И все же свершить это богоугодное дело мы поручим сегодня приговоренному Оресту Гордашу. Характеризовать его не буду, вы все знаете его как первоклассного мастера и порядочного гражданина. К тому же он единственный из вас, кто несколько лет проучился в семинарии и почти достиг духовного сана. Так что, вешая, он тут же будет вас и отпевать. Согласитесь, что доводы вески. Или, может быть, у вас, Божий Человек, и у вас, Федан, появились какие-то возражения против этой кандидатуры?
— Не появились, — поспешно отрубил Божий Человек и, отвернувшись от Штубера, расчувствованно перекрестился.
— Я так понимаю, что вы, Отшельник, тоже согласны? — продолжал барон стоять почти лицом к лицу с Божьим Человеком.
Отшельник растерянно смотрел на своих товарищей по эшафоту и молчал. Он был уверен, что, если согласится, они проклянут его и плюнут в лицо. Однако тот же бородач вдруг миролюбиво и почти умоляюще произнес:
— Согласись, добрый человек. На том свете тебе как бывшему семинаристу это спишется на человеколюбие да на то, что пошел ты на помост этот, как на Богом отведенную тебе Голгофу.
Отшельник признательно взглянул на Божьего Человека и тоже набожно перекрестился. Впервые за всю войну — перекрестился.
— Послушайся Божьего Человека, послушайся, — тотчас же обратился к нему и Федан. — Ты о вине перед нами не думай, все равно спасения нам уже нет. Так оно даже лучше будет: от рук своего, такого же, как и ты, обреченного, как-то легче умирать. А что отсрочка тебе вышла? За нее заплатишь тем, что смерть свою придется принять от рук фашиста.
— Да и не известно еще, будет ли тебе какая отсрочка, — как могли, успокаивали и подбадривали его приговоренные.
Странным, конечно, выдалось это «успокоение» и страшным было «подбадривание». Но таким уж случился этот судный день, и такая выпала им судная карта.
Потом он был признателен Федану, который усомнился в его отсрочке. С уверенностью, что вслед за этими двумя обреченными казнят и его, Отшельник и полез по приставленной к поперечине между двумя столбами лестнице, чтобы надеть петли на шеи своим собратьям. А когда те отмучились, спустился и стал под третью петлю.
— Заметили, Отшельник, что и к смерти человек тоже со временем привыкает? — поигрывая стеком, подошел к нему Штубер. — Стоит немного потянуть с казнью, как приговоренный постепенно начинает свыкаться со своей обреченностью и воспринимать смерть, как некую неприятную, болезненную, но неминуемую процедуру.
— Мне сейчас о небесном всепрощении думать надо, а не о ваших земных сатанинствах.
Штубер подал какой-то едва уловимый знак Зебольду, и тот вместе со стоявшим рядом охранником метнулся к помосту и свел, буквально стащил с него Отшельника.
— Мы, естественно, казним тебя, Отшельник, — заверил его Штубер. — Но не сейчас, и даже не сегодня. Это произойдет завтра. У тебя еще будет достаточно, — мельком взглянул гауптштурмфюрер на часы, — времени, чтобы повспоминать и помолиться. Хороший ты мастер. Лучшего висельничных дел мастера нам не сыскать. Но порядок есть порядок. Или, может, хочешь, чтобы мы отстрочили казнь еще не насколько дней? Если, конечно, для этого есть какая-то веская причина. Должен же я как-то объяснять лагерному начальству свое решение.
— Нет у меня иной причины, кроме уже хорошо известной вам: жить хочется.
Штуберу понравилось, что Отшельник признался в этом, раньше он старался всячески демонстрировать свое презрение к смерти, хотя и не всегда ему это удавалось.
— На войне желание жить в расчет не принимается, — улыбнулся он такой улыбкой, будто сама смерть Отшельника приласкала. — Единственное, чем я могу помочь тебе сейчас, так это позволить помолиться у вашего родового «Распятия». Кстати, это и в самом деле правда, что его смастерил твой покойный отец, Мечислав Гордаш?
— Не отец, а дед.
— Неужели еще дед?! Это ж сколько людей успело помолиться, проходя мимо него! У церковников такие места ценятся, их называют «намоленными», поскольку в них концентрируется энергетика множества молитв. Значит, мастерил его еще твой дед?
— Кто в наших краях может усомниться в этом? Его резцу принадлежат десятки «распятий», разбросанных по всей Подолии. И никто лучше него не способен был вырезать из дерева образ страдающего Христа, его лик, его терновый венец. Но это «Распятие», наверное, самое удачное, самое талантливое во всей Украине. Это признавали многие.
— Не знал я, что твой дед — столь известный в Подолии «распинатель Христа», — поползли вверх брови Штубера. А немного помолчав, он вдруг скомандовал: — Зебольд, вместе с арестованным — в