дает, у Толи нет ботинок, у него только пальто, и это плохо!..», «Деньги я передал, ты их, наверное, получила. Если мало, прости, больше нет...», «Почему, интересно, из Минска не шлют постановочных? А? Безденежье, лапа, это плохо, но это временно...»
Все будет нормально. Иногда кажется, полный фарт пошел. Все могу, все успеваю, все «пропью, но флот не опозорю!». Но «другу, учившему в Магадан» вынужден сообщать и не самые приятные новости: «Письмо твое я получил, будучи в алкогольной больнице, куда лег по настоянию дирекции своей после большого загула. Отдохнул, вылечился, на этот раз, по-моему, окончательно, хотя — завлекалась ворона не клевать, но... хочется верить. Прочитал уйму книг, набрался характерностей, понаблюдал психов. Один псих, параноик в тихой форме, писал оды, посвященные главврачу, и мерзким голосом читал их в уборной...»
Получилось:
И еще раз вспомнил он о брехливой вороне, которая зарекалась клевать, когда в самом начале нового, 1966 года, его неожиданно пригласили выступить перед сотрудниками Института русского языка Академии наук. Предложение, конечно, было лестным, самому интересно, как профессиональные филологи оценят его тексты. А с другой стороны, Институт русского языка™ Что-то знакомое вертится в голове. Стоп, а у Синявского какое было основное место работы? Тоже какой-то академический институт — то ли языка, то ли литературы. Не этот ли?.. Может, хитромудрые деятели со злым умыслом его приглашают, послушать, что им споет бывший ученик подследственного?.. Это просто какое-то иезуитство получается! Нет, быть такого не может. Какие же искалеченные мозги надо иметь, чтобы такую пакость задумать?!.
Слава богу, Тая Додина успокоила: Синявский работал в Институте мировой литературы. Но это дело не меняет, все равно надо будет построже там с репертуаром. Однако как же этот страх животный и подозрительность во всех нас въелись! Неужто вправду сорок лет нужно, чтобы они напрочь выветрились?..
Напрасно он опасался, ученые принимали хорошо, много смеялись, хлопали от души, благодарили. Никакого «санпропускника» для песен делать не стал. Да и не знал автор, какие можно петь на публике, а какие — нежелательно. «Нинку» можно? Можно. А «Завистника»? Тоже можно. А «Штрафные батальоны»? Наверное. В «У тебя глаза, как нож»? Нет. Почему? Не знаю. Значит, можно. В общем, спел он ученым- филологам почти три десятка песен. Когда закончил, ушел от любопытных глаз и снял пиджак, — рубашку можно было выкручивать.
Буквально через десять дней ему на глаза попался свежий номер «Известий» с большущей статьей «Перевертыши»: «Сочинения» этих отщепенцев насквозь проникнуты клеветой на наш общественный строй, на наше государство, являют образчики антисоветской пропаганды...Пройдет время, и о них уже никто не вспомнит... На свалке истлеют страницы, пропитанные желчью...». Еще через неделю Люся принесла номер «Литературки». Там Синявский и Даниэль уже названы «наследниками Смердякова». Общественный обвинитель на суде Аркадий Васильев был страшнее прокурора: «Товарищи судьи! Я от имени всех писателей обвиняю их в тягчайшем преступлении и прошу суд о суровом наказании!»
16 февраля 1966 в театре состоялся долгожданный литературный дебют Вени Смехова. С утра было объявлено о читке на труппе композиции «Послушайте. Маяковский» Ю. Любимова и В. Смехова. Высоцкий слушал внимательно. Во-первых, радовался за товарища: получилось, ей-богу, получилось! Во-вторых, очень интересным показался ход, предложенный Юрием Петровичем, — «Пять «Маяковских» — пять граней поэта. Только исполнители должны быть единомышленниками...».
А вот своим выступлением при обсуждении на худсовете остался недоволен: «Образ Маяковского — глыба. Очень современное произведение. Даже война — все звучит ярко. Это продолжение линии театра». Все как-то по-казенному, без души, а ведь работа-то понравилась! Может, извиниться перед Венькой за косноязычие?..
В феврале был объявлен приговор по делу Синявского и Даниэля: пять и семь лет ИТК строгого режима. За что? За антисоветскую деятельность, публикацию за рубежом клеветнических произведений.
До негласному уговору тема «Синявский — Даниэль» в театре не обсуждалась. Лишь однажды «шеф» как-то мимоходом спросил: «А вы этого Терца что-нибудь читали?» — «Читал. Синявский же у нас преподавал, как-то давал мне свой рассказ «Пхенц». — «Интересный?» — «Да, очень. Но я же не знал, что он его уже на Западе опубликовал как Абрам Терц». — «А вы не оправдывайтесь! — в шутку прикрикнул Любимов. — Я хоть и из «органов», но протокол писать не стану».
Угадав невысказанный вопрос, Юрий Петрович воодушевился:
— А я разве не рассказывал?! Когда меня призвали в армию, я попал в транспортные войска НКВД То сортиры мыл, то казармы. А в это время товарищ Берия начал формировать свой ансамбль. Какие там были силы! Охлопков, Вольпин, Рубен Симонов, Эрдман. Хором заведовал Свешников, танцы ставил Голейзовский, Сережа Юткевич программы ставил, Шостакович музыку писал, а я плясал. Очень Лаврентию Палычу хотелось переплюнуть Александрова. Поэтому он компанию такую замечательную и собрал. Понимал толк в кадрах. Вот и получилось, что Лубянка для многих в ту пору была концом, а для меня началом. То есть я — практически человек с Лубянки... Но это так, к слову. Протокол я писать не буду, как и обещал, а вот приговор объявлю: завтра начинаем работать над Галилеем. Текст знаете?
— Да.
— Лучше учите текст, Володя.
Позже Высоцкий рассказывал: «...И вдруг я сыграл Галилея. Я думаю, это случилось не вдруг, а вероятно, режиссер долго присматривался, могу я или нет. Но мне кажется, для Любимова основным является даже не актерское дарование, хотя и актерское дарование тоже, но больше всего его интересует человеческая личность...»
Всем, наверное, известна красивая легенда о том, как великий Галилей, сдавшийся под пытками инквизиторов, все-таки сумел подняться с колен и на весь мир выкрикнуть: «И все-таки она вертится!» Брехт знал, что эта история — выдумка. На самом деле Галилей сдался, когда ему только пригрозили пытками. Потому что хотел жить, получать удовольствия. И потому драматург доказал, что компромисс с теми, кто против истины и свободного развития мысли, губителен для человека, даже если он гений. И если он способен махнуть рукой и сказать: «Ладно, завтра ошибку исправим», он уже ничего исправлять не будет и не сможет.
Любимов попытался повернуть постановку к проблеме «Власть и ученые». «Моя интуиция мне подсказывала, — говорил он, — что это надо делать, потому что мир все больше и больше скатывается к ужасу, и нужна какая-то — как присяга врачей — так присяга ученых». Отпали две прежние кандидатуры — Губенко и Калягин. Надо пробовать Владимира. «Когда я увидел его на репетиции пьесы «Галилея», — вспоминал Валерий Золотухин, — я был так потрясен, что не удержался и воскликнул: «Этот человек гениален!» Мы были молоды. Если нам нравилось, мы говорили: «Гениально!» Если нам не нравилось, мы говорили: «Дерьмо!»
Высоцкий сразу уловил главную формулу Брехта и Любимова. И стал раскручивать маховик действия дальше: «Два финала. 1-й: вот Галилей, который абсолютно не интересуется тем, что произошло, ему совершенно не важно, как в связи с его отречением упала наука. 2-й — это Галилей, который прекрасно понимает, что сделал огромную ошибку: он отрекся от своего учения, и это отбросило назад науку.
Последний монолог я говорю от имени человека зрелого, но абсолютно здорового, который в полном рассудке и прекрасно понимает, что он натворил. Брехт этот монолог дописал. Дело в том, что пьеса была написана раньше 45-го года, а когда была сброшена бомба на Хиросиму, Брехт дописал целую страницу —