замечали московские друзья, Высоцкий вернулся иным. В обыденности растаяло очарование прежде манящего города. После «Парижска» он показался Вениамину Смехову каким-то расстроенным, чересчур язвительным и обманутым.
«...ЕМУ ОСТАЕТСЯ ПРОЙТИ НЕ БОЛЬШЕ ЧЕТВЕРТИ ПУТИ»
«С МЕНЯ ПРИ ЦИФРЕ «37» В МОМЕНТ СЛЕТАЕТ ХМЕЛЬ...»
К фатальным датам и цифрам Владимир Семенович относился с настороженным вниманием. И в тридцать три, и в тридцать семь он чувствовал,
Во второй половине января он вновь отправился во Францию. Золотухину объяснил: «Для того, чтобы сидеть и работать... Сказал.., что страдает безвременьем... Ничего не успеваю. Пять месяцев ничего не писал...».
Когда перед поездкой разговаривал с Парижем, спросил:
— Марин, у тебя ведь Чехов в оригинале весь?
— Ну, конечно. А что тебя интересует?
— «Вишневый сад». Хочу перечитать, у нас тут вроде кое-что намечается. Приеду, расскажу подробнее.
В начале 1975-го на Таганке не просто намечалось, но уже происходило нечто неординарное. Впервые к режиссерскому «пульту», который, казалось, намертво был прикован к Любимову, был допущен человек со стороны — Анатолий Васильевич Эфрос. Личность в театральном мире зрителями любимая и уважаемая, а начальством — с огромным трудом переносимая.
Любимов впервые надолго и по доброй воле покидал театр — уезжал ставить в «Ла Скала» оперу своего друга Луиджи Ноно, и не без оснований подозревал грядущий «разгул демократии» в труппе, связанный с его отсутствием. Вынужденно предложил Эфросу попробовать поработать с его актерами, поставить что-нибудь. Анатолий Васильевич выбрал «Вишневый сад». Определил исполнителей. Лопахина должны были готовить Высоцкий и Виталий Шаповалов.
Перед отъездом Любимов объявил о будущем спектакле по булгаковскому «Мастеру». Владимиру на пару с Золотухиным достался поэт Бездомный. Особого энтузиазма подобное решение шефа у Высоцкого не вызвало. Он рассчитывал, по крайней мере, на Воланда. Ну, ладно, потом, все потом.
Дорога на Париж оказалась — с приключениями. Но не веселыми, а печальными. Машина заглохла еще до Бреста. Пока искали механиков, убили массу времени, переночевали — и снова в путь-дорогу. Слава Богу, хоть на границе попались знакомые таможенники, проскочили без проверок и скоро были в Варшаве. Там успели на премьеру спектакля Анджея Вайды «Дело Дантона», вечером отметили это событие. В числе гостей был Данек Ольбрыхский и Моника— «разломавшаяся пара». Но поляки, к сожалению, немецких машин не чинили. Еле-еле дотянули до Западного Берлина. Пока договорились с ремонтом «BMW», пока устраивались в пансионат «Антика», проголодались. А перекусив, отправились гулять по центру Берлина. И вдруг на Курфюрстенштрассе Владимир ощутил себя зажатым, стал тихо говорить, ступал неуверенно. Пожух совсем, решил про себя Рассердился на себя за то, что стеснялся говорить по-русски. Вспомнил отца в послевоенном Эберсвальде и подумал, что быть в положении оккупационного солдата лучше, чем туристом одной из победивших держав в побежденной стране.
В Париже, за исключением обязательных визитов к родственникам Марины, светских вечеринок, грустной поездки в психиатрическую клинику Шарантон, где лежал в то время сын Марины Игорь с наркопроблемами, основное время Владимир проводил за письменным столом.
В прошлом году во время рижской встречи Сергей Тарасов как & мимоходом забросил удочку относительно новой совместной работы. С Серегой, пожалуй, можно иметь дело, попробовать сварганить что-либо стоящее, — авантюризма в нем хоть отбавляй. Они сидели тогда в гостиничном номере, попивали кофеек пополам с рижским бальзамом и перебрасывали друг другу, как горячие угольки из ладони в ладонь, разные идейки на тему кино. Пока Борис Хмельницкий не предложил: «А давайте сделаем фильм про разбойников. Только не российских, тут могут быть вопросы. А о Робине Гуде, к примеру». — «А что, материал классный, и ни один редактор не подкопается, — тут же подхватил Тарасов. — Но какую-нибудь связку, легкий намек нужен, для чего мы это снимаем...». И тут Владимира осенило:
— Я знаю, как это сделать. Вот пролог. Я — весь такой современный парень, Борька тоже. Мы входим в кадр, как обычные ребята с московского двора, такие уличные пацаны. Я пою о старых временах, — и перехожу на развалины средневекового замка.
А Борька — Робин гуд в кадре уже в старых одеждах, с мечом. И я уже шут...
На том и порешили.
И вот теперь в Париже он с удовольствием вышагивал по булыжным мостовым старинных улочек, рассматривал храмы, а дома у Миши Шемякина листал альбомы с репродукциями. Пытался сочинять. «Но пишется мне здесь как-то с трудом, — жаловался в письме Бортнику, — и с юмором хуже на французской земле...». Но все же:
С Тарасовым, конечно, работать было проще, чем со Швейцером. По крайней мере, Сергей не навязывал какие-то свои «подстрочники». Оговорили общие темы и направления баллад — и все, дальше — на свое усмотрение. Долго не давалась «Баллада о борьбе», пока не нащупал точку отсчета — детство.
Но больше всего пришлось помучиться с «Балладой о любви». Казалось бы, ют он, предмет обожания и восхищения, рядом, тихо сидит в кресле, поджав ноги, листает чеховские пьесы, время от времени нежно посматривая в твою сторону, но — нет, ни черта не выходит! Поэтому, выходит, правы те, кто говорит о предмете немого обожания. Или действительно о любви все сказано? Ангел спускается неохотно, и ощущение, что поймал его за крылышко, не приходит. Но мучения все-таки вознаграждаются, и мозг начислит работать. Главное образ появился и потащил за собой все остальное: