медленно проговорила:
— И какие матери родили таких кровопийцев?
Она еще несколько раз всхлипнула, вытерла слезы и стала рассказывать:
— Это было уже на последних днях, когда наши входили в Крым, Я тогда жила у старшей дочки Марии в Зуях. С нами был и Пашин Миша, — кивнула она на мальчика. — Слышим мы, что наши уже под Белогорском. Два дня грюкали немецкие пушки у нас под колхозными сараями. Румыны еще ничего, а немцы дюже злые были в те дни, как собаки.
А наши люди все радовались. Как появится наш самолет, дети машут руками, а фашисты все злее становились. Боялись, что партизаны поднимутся. А в Зуях много в партизаны ушло. Марии, старшей дочки, дома не было, она поехала в Симферополь, мы с Мишкой были одни.
Утром возле колодца, слышу, бабы говорят, что наши уже близко от Зуев, но немцы страшенно сопротивляются. А в обед прибежала ко мне соседка и говорит: «Мой сынок видел, как Пашу арестовали».
У меня чуть ноги не отнялись и макитра выпала из рук. Но той соседке я не совсем доверяла, прикинулась спокойной и говорю: «Да то он, наверно, обознался. Паша в Симферополе живет, чего она здесь будет?»
Соседка ушла, а я покой потеряла, места себе не найду. Одно за ворота выглядываю. С вечера закрылись с Мишкой пораньше и легли спать. Но не спится мне, томно, а может быть, думаю, и вправду сказали? И все прислушиваюсь, все прислушиваюсь…
Под утро загремели в ворота. Я открыла, а сама как в лихорадке трясусь. В хату зашел полицай с двумя немцами, все перерыли, а потом нам с Мишкою велели собираться.
Я их прошу: «Пусть малец останется дома, я сама пойду!» А они — «Нет, с ним велено».
Привели нас в комендатуру, а у меня аж ноги подгибаются. Значит, вправду Пашу поймали, и вспоминаю, как она мне говорила: «Если поймаюсь и будет очная ставка, не признавайтесь ни за что, мама!»
«Дети есть, стара?!» — спрашивает комендант на ломаном русском языке.
«Есть, говорю, — а у самой руки трясутся. — Одна дочь в Симферополе с мужем живет, а друга к ней поехала, это ж ее сын Мишка».
«Врешь, старая!» — кричал он, да как топнет ногой, глаза вытаращил от злости, вот-вот вылезут.
«Не брешу, пан офицер, — говорю я ему, а сама Мишку успокаиваю: — Не плачь, говорю, то дядя нарочно, не плачь…»
А фашист плеткой как хлыстнет!
«Партизан, большевик! — кричит. — Где матка твоя?!»
А Мишенька спрятался за меня да еще больше ревет. Фашиста всего так и перекосило, подскочил к столу, нажал звонок. Дверь открылась, и в комнату втолкнули мою доченьку Пашеньку.
Господи-и… — старушка заплакала, потом, протерев глаза, продолжала: — Побита, замучена, вся в синяках, в крови, чуть на ногах держится. Провела по нас глазами, и я почуяла, как сердце ее похолодело, когда она Мишу увидела. А он аж реветь перестал, выглядывает из-за моей юбки. Матери сразу не признал, видать.
— Да я сразу узнал, — поднял от книги глаза Миша. — Это ты мне шептала: «Не признавайся, молчи! А то маму убьют». Кабы теперь, я б его… — сжал кулаки мальчик, сверкнув глазами. Лицо его покраснело, и на нем еще ярче выступил белый рубец, пересекающий лоб и щеку.
Мы с Ниной переглянулись.
— Миша, — сказала девушка, — пойди погуляй, пока мы с тетей поговорим. А уроки потом выучишь.
— Хорошо, — тихо сказал мальчик и, накинув пальтишко, вышел.
— Видите, как он помнит, а ведь ему тогда шесть годков только было, — покачала головой старушка и продолжала: — Ввели Пашеньку, фашист как закричит на нее: «Это твоя матка и сын твой?!»
«Нет, — отвечает Паша слабым голосом. Силы-то у нее уже не было. — Я не здешняя, у меня здесь никого нет».
«Врешь! — кричит фашист. — Нам сказали, ты партизан, а это твои», — указал он на нас.
«Я уже вам не раз сказала, у меня здесь нет никого!» — твердо повторила Пашенька.
Фашист вынул из стола исписанный лист бумаги, посмотрел на него, потом подошел вплотную к Пашеньке и как крикнет: «Коммунист, большевик, партизан?» — и как ударит мою доченьку пистолетом по распухшим губам, она так о стену и хлопнулась, а потом подняла глаза и так грустно глянула на Мишу, будто попрощалась.
Глотая кровушку, она проговорила глухим голосом:
«Да, я коммунист, я партизанка, но вы ничего от меня о партизанах не узнаете. А они, — кивнула она в нашу сторону, — не мои, я их не знаю. И больше я вам ничего не скажу».
Старушка, вся трясясь от рыданий, продолжала:
— Тут фашист совсем озверел, стал ее бить плеткой по лицу, по спине, а она стоит как вкопанная. Я не выдержала да как заплачу.
«А… — злорадно закричал фашист, — чего же ты орешь, если она не твоя дочь?»
А я на него с кулаками:
«Да твоя мать увидала бы, что ты делаешь, она бы еще больше плакала, что такого сына родила!»
А он меня как ударит плеткой по рукам, так кожа и лопнула. Наверное, с проволокой она у него. Вот и доси следы, — и старуха показала белые рубцы на руках.
«Будешь говорить, где партизаны, — отпустим, не будешь — убью и сына», — пригрозил он пистолетом.
Пашенька молчала.
Фашист взбесился и опять с размаху ударил ее. Она упала на пол, и он стал хлестать ее этой плеткой. — Старушка, закрыв руками лицо, опять навзрыд заплакала. — «Где партизаны?!» — кричал фашист, — продолжала она сквозь слезы, — и все бил ее плеткой. А Мишка-то… Что с дитя возьмешь, то прятался за мою юбку, а то вдруг выскочил да как закричит: «Мамочка! Мама!» Моя деточка как услышала, подползла к нему и говорит: «Мальчик, ты обознался, я не твоя мама, но дома у меня есть такой же сыночек» — и целует его ножки. А губы-то у нее все в крови…
Я подбежала, чтобы забрать Мишу, и не успела. Фашист с размаху полоснул его плеткой по лицу. Так и залился кровью Мишенька. А Пашенька собрала последние силочки, закусив губы, ухватилась за стол, поднялась на ноги, даже сквозь кровь и синяки было видно, как побелело у нее лицо, но ни слезиночки в глазах, ни страдания, одна ненависть…
Старуха подняла голову и посмотрела на большой портрет дочери, висевший на стене, — Паша на нем была удивительно похожа — смотрела на нас, словно живая, — вытерла глаза и, сдерживая рыдания, продолжала:
— Моя доченька еле расчепила разбитый рот и говорит: «Что ты ребенка бьешь, он же не мой, подойди, я тебе скажу, где партизаны, — поманила она фашиста, — сейчас вы их легко можете окружить и уничтожить, подойди!» Она чуть держалась на ногах, и казалось, вот-вот опять упадет.
«Решила сказать, — подумала я. — Сына пожалела, ведь могут убить и его. Ради сына скажет».
— Скажи, что знаешь, — умоляюще прошептала я ей, — скажи, доченька, что знаешь. Партизаны с орудием, они сильные, они отобьются, а мы… Миша… — плакала я.
Немец даже не расслышал моих слов. Метнулся к столу, взял бумагу, ручку и снова к Паше.
Выпрямилась она. Гордо так посмотрела на него и говорит:
«Пиши! Партизаны везде. Где будут фашисты, там и партизаны, а всех не убьете».
Поначалу фашист, видно, не понял, слушал и стал записывать, а потом, когда понял, как закричит! А Пашенька как плюнет кровью ему в рожу раз, другой… Он схватил на столе автомат и, — старушка зажмурилась и тихо договорила: — …ударил ее по голове, она и упала как сноп. Мы бросились к ней, но он замахнулся автоматом, и я ничего больше не помню…
Клокочущее рыдание сдавило горло старушки, она стащила с белых волос сползающую черную