охотник не только не заметил и не испугался того, что умирает (времени у него на это не хватило), а даже не узнал, кто его убил, так как не видел Бартка.
Что значит такая месть? Ровно ничего!..
Лесничего Франца Хорвата и гайдука Бункоша он подстрелил из-за кустов; их он не хотел убивать, а хотел только проучить, чтобы не следили за охотниками. Хватил их дробью по ногам — вылечились. Бункош уволился — испугался, а Хорват стал с тех пор еще лютее…
Раз Бартек продырявил пулей плечо какому-то лесничему из Коловы, который спугнул его в погоне за сернами и даже стрелял в него…
Правда, Бартек целился в шею, да не попал!
По что же все это было?.. Так, ничего!
А с Добровольским нужно бы не как-нибудь!
Тут нужно бы сделать что-нибудь такое, чтобы… эх!..
И он ждал случая, ждал семнадцать лет.
И вот он случайно заметил, что Добровольский поставил в лесу под Голицей на узенькой тропинке капкан на медведя и каждый день ходит туда смотреть, не попался ли зверь. Бартек утром тихонько подкрался туда, отбил тяжелую деревянную колоду от обруча, а железный обруч оттащил в чащу на тропинке, в другое место, под низкой скалой, и закрыл его так, что и следа его не было видно. Добровольский должен был попасться не правой, так левой ногой…
Такую западню он ему устроил.
Лег за скалой в чаще и ждет. Когда настало время, в которое обыкновенно приходил Добровольский, Бартек лихорадочно шептал: «Дай Боже! Пусть попадется! Дай Боже! Дай, чтобы он попался!»
Так и случилось. Пронзительный, внезапный крик дал знать Бартку, что то, о чем он просил, исполнилось. Тихонько, как куница, которая подкрадывается к зайцу, взобрался он на скалу и взглянул из- за камня. Добровольский с страшным стоном, согнувшись вдвое, старался вдавить ствол ружья между концами обруча, которые врезались зубцами в его щиколотку, и разнять их.
— Попался ты мне! — шепнул Бартек.
И одним прыжком вскочил на спину лесничего, как рысь на козу.
Тот не успел и опомниться, как Бартек вырвал у него ружье из рук, вырвал кинжал из ножен и отбросил прочь.
Потом отскочил сам, выхватил пистолет из-за пояса (ружье он оставил на скале) и приставил к его груди.
— Пане Добровольский, теперь ты мой! — сказал он.
Добровольский побледнел, и губы его стали дрожать. А Бартек говорит: «Клятве, хоть а клялся ангелом-хранителем и самой святой Магдалиной, ты верить не хотел, и меня неповинного (был ли я виноват или нет — все равно: для тебя я был не виноват) в Левочу гнал, прикладом меня бил — видишь теперь! Что же теперь будет?»
Не помогли просьбы и мольбы лесничего.
— Эх! разве ты мне еще раз попадешься в руки? — ответил Бартек и совершил то страшное дело, о котором думал, перетаскивая сюда железный обруч. Угрожая лесничему пистолетом, он связал ему руки — «той самой веревкой, небось, что он мне тогда», — притащил его к огромному муравейнику больших черных муравьев, привязал к дереву, набил ему рот землей и грязью и обвязал тряпкой.
— Ну, теперь стой до утра, пока тебя товарищи искать не пойдут, пане Добровольский! Авось какой- нибудь волчишка поможет муравьям. Я тебя не буду прикладом бить, не скотина ведь ты, а человек.
Поклонился ему, сняв шляпу, и ушел.
На рассвете, когда он подкрался к этому месту, чтобы раздробить Добровольскому череп наконечником палки, если он еще жив, он нашел его обглоданным до последней косточки, — видно не только муравьями, но и волками. Объеденный, кровавый скелет повис на веревках над разрытым и раскиданным муравейником — с ногой, захваченной красным от крови железным обручем, зубцы которого впились в самую кость.
Бартек рознял обруч, быстро оттащил его на прежнее место, привязал колоду, словом — устроил все, как было. А скелет Добровольского оставил там, где он лежал. Бартек ничего не тронул, даже денег, которые при нем были, взял только немного венгерского табаку, пересыпал в свой кисет, пересыпал дробь из рога в рог и пороху выстрела на три. Потом перекрестил скелет и — айда в лес… Мчался, что было духу, остановился только вечером близ полей над Оравицами и, тотчас спрятав ружье, зашел в деревню, будто купить гусей, — там их много продавалось, больших и жирных. Он хотел-де купить хорошего гуся — и долго выбирал…
Бояться ему было нечего. В суд и требовать его не будут. Волки съели лесничего, — ночью он один ходил в пущу. И Бартек ничего не боялся, да и на Господа Бога надеялся, не только потому, что Он навел Добровольского на капкан, а потому, что Он и волков наслал, которые объели труп лесничего так, что и родной матери его не узнать. Бог с ним!
И Добровольский ни разу не потревожил даже снов Бартека. Совесть свою Бартек удовлетворил, Господь Бог благословил его на это дело, помог, а духов он не боялся.
— Те духи, что по полям или лесам ходят, — говорил он, — совсем не злые. Поводить по лесу, перепутать дороги так, что ты можешь где-нибудь пропасть — это они делают, — но чтобы мстить тебе, гоняться за тобой, как те, что упырями зовутся, — ни-ни! Вот на кладбище ночью не надо ходить, да зачем и ходить туда? Стрелять на кладбище, — хотя там, правда, и заяц может повстречаться и лисица, — не станешь: от деревни близко, да и грех!
А если человека убьешь в горах или в лесу, можешь ходить спокойно. Он за тобой не станет гоняться. Тут ведь не один охотник человека убивал — взять хоть Тилька из Дяниша, что троих спящих обухом уложил… а он ведь лет 20 еще на охоту хаживал. Это ничего! А уж если ты по совести кому-нибудь отомстил, так тебе и оглядываться нечего!
— А что в Татрах разные духи, разные «страхи» водятся, так это так! Везде их там полно, и искать нечего! Вздрогнешь слегка где-нибудь в долине, где пусто — ого, нечисть тут, как тут! То цепью зазвенит у тебя над головой, или так тебя в глаза ударит, словно все звезды посыпались, или тебе их золотом запорошило.
Много странного случилось с Бартком в горах, многое он рассказывал.
А из всего, что люди от него слышали, самым странным был рассказ о диком человеке, — хотя неизвестно, был ли это дикий человек, или сумасшедший.
— Шел я раз поздней осенью, когда уже снежок порошил, по Крулевой Горе низом, у потока; я нес дюжую козу на спине (я ее убил в Граноте) — смотрю, а в воде что-то плескается. Какой же чорт купается теперь, когда холодно и снег идет? Подошел я, — в воде стоит человек, одет как горец, венки на нем из сосновых, из еловых веток, из трав всяких. Подошел я ближе, — я не боялся, ружье у меня было наготове, — а он прыг к лесу! Я за ним. Убежал он от меня, на минуту скрылся за молодыми сосенками, смотрю потом — снова он тут! Стоит, смотрит на меня. Я к нему иду, кричу: «стой! а то стрелять буду!» Я это только так для острастки; чего мне в него стрелять? Он стоит, окинул меня глазами… глаза у него большие… откликается — не то поет, не то говорит: