половиной месяца мне будет сорок пять лет. Мне уже поздно думать о том, чтобы сколотить хотя бы крошечное состояние, особенно с моим неприятным и непопулярным талантом. Может быть, даже уже слишком поздно рассчитываться с долгами и пытаться сохранить средства, необходимые для того, чтобы обеспечить себе безбедную, достойную старость? Но если я когда-нибудь сумею вернуть прежние энергию и работоспособность, я изолью свой гнев, создавая чудовищные книги. Пусть весь людской род ополчится против меня. Это станет моей единственной радостью, единственным утешением. А пока мои книги спят, пока они — всего лишь невостребованные ценности. К тому же обо мне забывают».
Так порывы сыновней любви чередовались с приступами ненависти ко всему человечеству; послав графинчики любимой матушке, Бодлер вскидывал к небу кулак. Интересно, а был бы он иным, если бы его книги пользовались таким же успехом у читателей, как книги Гюго? Порой он с тоской спрашивал себя об этом. Быть может, под дождем золотых монет и похвал он утратил бы ту демоническую энергию, которая позволила ему написать «Цветы зла»? Быть может, не жаловаться ему следовало, а радоваться, что из-за бесконечных несчастий он оказался осужден на постоянный бунт и мятеж? Быть может, если бы его жизнь сложилась благополучно, не состоялось бы его творчество? Быть может, то, что он называл «невезением», как раз и оказалось настоящим его шансом по отношению к будущему?
Глава XXI. ПРОКЛЯТЬЕ!
Наступил момент, когда головные боли и рвота стали ежедневными. Теперь Бодлер мог писать, только обвязав голову тканью, смоченной болеутоляющей жидкостью. Как только начинались боли, он принимает пилюли с опиумом, валерианой, наперстянкой и белладонной. Доктору Леону Марку, осматривавшему его в начале 1866 года, он так описывал свой недуг: сначала путаются мысли, наступает удушье, появляются дергающие боли в голове, головокружение, возникает ощущение, что вот-вот упадешь; затем выступает холодный пот, начинается слизистая рвота, наступает непреодолимая апатия. Но он не говорил врачу о сифилисе. И при тогдашнем уровне медицинской науки доктор Марк не сумел определить природу болезни. Он ограничивался тем, что запрещал больному пить пиво, чай, кофе и вино. Бодлер с трудом переносил эти запреты. Он принимал ванны, пил минеральную воду Виши и предавался отчаянию. Его больше всего беспокоила внезапность приступов. «Я чувствую себя прекрасно, ни крошки во рту, и вдруг, без какого-либо предупреждения или явной причины, замечаю неясность мысли, рассеянность, какой-то ступор, — писал он 5 февраля 1866 года своему другу Асселино. — И дикая головная боль. Если не лежу на спине, непременно падаю. Затем — холодный пот, рвота, долгое заторможенное состояние […] Болезнь не отступает. И врач произнес приговор: истерия. Я просто отказываюсь понимать. Он хочет, чтобы я много гулял, очень много. Это глупо. Не говоря уже о том, что я стал настолько робок и неловок, что улица меня пугает, да здесь вообще невозможно гулять из-за ужасного состояния дорог и тротуаров, особенно в эту пору».
Встревоженный такими деталями, Асселино показал в Париже письмо своему давнему другу, доктору Пиоже. Тот нашел эти симптомы довольно серьезными, но ставить диагноз без осмотра больного отказался. Со своей стороны, г-жа Опик решила посоветоваться со своим личным врачом в Онфлёре доктором Локруа. По ее просьбе Шарль описал в письме от 6 февраля, как протекают приступы, какие лекарства ему прописали и какой диагноз поставил лечащий врач: истерия. Затем, опасаясь, что он перепугал мать, добавил: «Должен тебя успокоить: знай, что вот уже три дня у меня нет ни головокружений, ни рвоты. Правда, я еще некрепко стою на ногах. Но врач говорит: „Истерия, истерия! Надо побороть себя; надо заставить себя ходить пешком“. Ходить в такую погоду по этим ужасным улицам и разбитым дорогам! В Брюсселе прогуливаться просто невозможно. Смешно, но факт есть факт: если за мной идет кто-нибудь, будь это даже ребенок или просто собака, я готов тут же упасть в обморок […] Как видишь, все это у меня на нервной почве. Наступят погожие дни, и все пройдет. По-моему, единственное разумное из всего, что я услышал от моего врача, это его совет: „Принимайте холодные ванны и плавайте“. Но в этом чертовом Брюсселе нет реки. Правда, придумали бассейны, где вода слегка подогревается. Но при моем воображении это отвратительно. Я не желаю купаться в искусственном пруду, загаженном всеми этими сволочами. Этот совет так же трудно выполнить, как и предписание гулять. Попробую принимать холодный душ […] Должен сказать, что после пяти таких душей, я, кажется, выздоровел. Если еще несколько дней не будет повтора, попрошу доктора предписать мне
В последующие дни у него пробудилась надежда, он стал лучше есть, в частности жареное мясо и вареные овощи, которые хорошо переваривал его желудок, пил слабый чай и сожалел, что не может позволить себе спиртного. Единственная неприятная сторона такого режима состояла в том, что «слабенькое опьянение от чая» вызывало у него «небольшой прилив крови к голове», «подобный тому, который иногда испытываешь, когда ешь мороженое». У него возникло опасение, что апоплексический удар не позволит ему привести в порядок его дела, и он обвинил бельгийский климат в ухудшении своего здоровья. «Неужели ты думаешь, — писал он матери, — что мне приятно жить в окружении дураков и врагов, где я несколько раз встречал французов, тоже больных, как и я, и где, по-моему, не только тело, но и ум со временем сдает,
Однажды утром, в середине марта 1866 года, он проснулся с ясной головой и легкостью во всем теле. Что это, выздоровление? Как раз в этот день он должен был отправиться к тестю своего друга, Фелисьена Ропса, который пригласил провести несколько дней у него в Намюре. Бодлер ни за что на свете не хотел бы пропустить такую поездку. Он тщательно совершил утренний туалет, вычистил ногти, расчесал свои откинутые назад длинные седеющие волосы, осмотрел себя в зеркале и поехал на вокзал с чувством человека, дождавшегося наконец отпуска. Первый же визит был в церковь Сен-Лу. Он пошел туда вместе с Фелисьеном Ропсом и Пуле-Маласси, присоединившимся к ним. В тот момент, когда он любовался исповедальнями, украшенными великолепными скульптурами, у него закружилась голова, он потерял равновесие и упал на каменный пол. Друзья его подняли. Он успокоил их, сказав, что просто поскользнулся. Те сделали вид, будто поверили. Но на следующий день утром у него появились признаки помутнения сознания. Его срочно отвезли на вокзал и посадили в брюссельский поезд. Он стал требовать, чтобы открыли окно купе. Между тем оно было открыто. Его спутники обеспокоенно переглянулись. Он поблагодарил их слабым голосом. Лицо у него было неподвижное и как бы утратившее цельность.
По возвращении в гостиницу «Гран Мируар» он еще смог некоторое время передвигаться по комнате мелкими неуверенными шажками и писать короткие письма. 20 марта он сообщил матери: «Чувствую себя ни хорошо и ни плохо. С трудом пишу и работаю. Потом объясню почему». Через три дня Каролина получила еще письмо. Но написано оно было чужой рукой: он его продиктовал. По-видимому, в промежутке у него случился второй приступ. Расстройство координации движений правой руки и правой ноги. Он попытался дать понять матери, будто это его не тревожит: «Доктор настолько