После столь жестокого поражения союзники илергетов отвернулись от них, и с кучкой запуганных соплеменников Индибилис и Мандоний возвратились на родину. Сципион направился в их земли, но испанцы, предупредив его намерения, выслали навстречу посольство.
Возглавлял делегацию младший из царствующих братьев Мандоний. Увидев Публия, он бросился к его ногам и обнял колени. Сципион, не поднимая его, отошел в сторону, сел на скамью и предложил гостям сделать так же. Далее Мандоний произнес витиеватую речь, в которой он то мысленно падал ниц перед римлянином, как только что совершил это физически, и обвинял себя, то упрекал свой народ, судьбу, а себя уже восхвалял, то снова униженно пресмыкался и прославлял Сципиона. Он говорил, будто не они, вожди, затеяли этот бунт, а стихийно поднялся весь народ, почувствовавший вкус к свободе после изгнания пунийцев, который и принудил их начать войну. Однако, по его словам, они с братом, хорошо помня оказанное им Сципионом благодеяние, сопротивлялись мятежному духу, как могли, но лишь его именем сдерживали напор неразумной толпы, и только когда разнеслась молва о болезни и даже будто бы смерти проконсула, им, царям, якобы пришлось уступить народу. Вести же о выздоровлении Сципиона оказалось достаточно, чтобы убедить солдат возвратиться в свои селения. А возобновилась война, как он утверждал, лишь после того как народ проникся ужасом грядущего возмездия, напуганный слухами о казни римских бунтовщиков. Изложив все это, испанец стал бить себя в грудь и восклицать, что себе с братом пощады не ждет и сам себя презирает за измену, хотя и вынужденную, но просит Сципиона, взывая к его испытанному великодушию, помиловать их многострадальный народ, уже наказанный жестоким поражением. Он заклинал римлянина проявить добрую волю, обещая ему за это благодарность всей Испании, которая сейчас напряженно наблюдает за развитием событий. Потом он еще раз эмоционально потребовал для себя самой суровой кары и тут же намекнул, что без него и его брата привести иберов к повиновению будет непросто. Далее полутонами была изображена картина ликования испанцев в случае проявления проконсулом высочайшего благородства — одарения пощадой двух очень видных, но несчастных людей, загнанных в тупик коварной судьбою. По мере того, как оратор распалялся, намеки усугублялись. Он стал «беспокоиться» за репутацию Сципиона, утверждая, будто в народе ходят слухи, что прежде римлянин сохранил жизнь вождям илергетов, следуя расчету, и лишь теперь, когда могущественные племена побеждены и соображения выгоды исчезли, выявится истинный нрав полководца. Взвалив на голову Сципиона множество подобных косвенных доводов в пользу их помилования, Мандоний, опасаясь, что еще не убедил проконсула, снова начал повторять их в иной интерпретации. Такие импровизации на весьма злободневную для оратора тему могли продолжаться долго, потому Публий, улучив паузу, когда испанец переводил дух, сделал вид, будто воспринял эту передышку как окончание речи, и жестом выразил намерение отвечать. Мандонию пришлось остановиться.
Тон Сципиона был заметно недовольным. Он сказал илергетам, что при первой их встрече они вели себя честнее, теперь же хитрят и изворачиваются, словно перед ними не мужчина, а наивный ребенок или женщина.
— Не надо меня просвещать в том, как вызревают бунты, — укорял он Мандония, — я прекрасно понимаю, кому выгодны волнения и, следовательно, кто их затевает. Не стоит также утверждать, что сразу за намерением растоптать мою могилу, последовало почтительное преклонение предо мною живым. Не убеждайте меня, будто казни за предательство испугалось простонародье, в таких случаях наказывают главарей, а не всю массу, что мы и продемонстрировали. Излишне устраивать экзамены моей честности, великодушию, у меня достаточно средств, чтобы кого угодно убедить и в том, и в другом. Для меня весьма прозрачна вся ваша игра. Увы, не с тем, с чем следовало, явились вы ко мне, не изворотливость вызывает сочувствие, не ложью надлежит добиваться доверия.
Мандоний потупился, потом встрепенулся, велел удалиться своим спутникам и, глядя в глаза Сципиону, сказал:
— Корнелий, я устроил этот словесный маскарад лишь для них, в присутствии соплеменников я не мог говорить открыто. А то, что ты выше нашей хитрости, мне давно известно.
— Ты снова врешь! Мандоний опять опустил взор.
— Что же мне остается делать! — воскликнул он в отчаянии. — Посуди, Корнелий, зазорно ли было нам, воспользовавшись случаем, сбросить иго? Перед тобой мы виноваты, но перед богами и своим народом правы!
— Во-первых, наше верховенство — не иго, надеюсь, вам удастся в этом удостовериться, — спокойно сказал Публий, — а во-вторых, признайся, ведь вы больше думали о расширении собственной власти, чем о благе народа?
Испанец развел руки.
— Ты читаешь в наших душах лучше нас самих… Так загляни в меня поглубже, и ты увидишь, что с нынешнего дня нет в Испании преданнее тебе человека!
— Вот это, пожалуй, прозвучало естественно. Но все же позволь мне день-другой подумать.
— Корнелий, мы привели с собою заложников. Среди них наши жены и дети.
— Похвально, вот довод, который в нынешней ситуации убедительнее всех, перечисленных тобою ранее. Но ты ведь знаешь, что я предпочитаю истинную, добровольную дружбу.
Говоря это, Сципион направился к выходу и сделал знак ликторам следовать за ним. Переступив порог, он вдруг замер, как пораженный нежданной стрелою, пущенной из-за угла. Перед ним была толпа испанцев.
— Кто это? — глухо вымолвил он.
Вопрос был излишен, но ему требовалось время, чтобы прийти в себя от внезапного шока, причина которого еще скрывалась от его разума и мутила душу откуда-то из глубины.
— Заложники, — ответил Мандоний, довольный произведенным впечатлением, отнесенным им на счет внушительности делегации.
Сознание Публия еще плелось в хвосте эмоций, и, когда уже все его существо знало, в чем дело, оно, наконец, произвело на свет одно слово: «Виола». Взгляд Сципиона столкнулся с пристальным взором красавицы, и ему почудилось, будто в разделявшем их пространстве сверкнули искры. Ее глаза лучились каким-то холодным лунным светом, и весь облик казался пронизанным неким привнесенным, чуждым духом. Она очень изменилась. Красота ее расцвела пуще прежнего, но приобрела пряный аромат и стала яркой до бесстыдства. Черты лица слишком резко подчеркивались всевозможными косметическими средствами, завезенными сюда финикийцами с Востока, в фигуре с вызывающей четкостью обрисовались характерные особенности женского тела, отчего линии утратили трогательную девическую нежность; резкость, законченность форм подавила мягкую утонченность. Из богини вдохновения она сделалась жрицей страсти, душа растворилась в плоти.
— Это жена Индибилиса, — сказал Мандоний, заметив, куда смотрит римлянин.
Публию показалось, что какая-то сила приподняла его и подвесила в воздухе в наклонном положении. Он силился развернуться обратно, опершись на землю, принять нормальное состояние, но не мог. Рука автоматически ухватилась за косяк двери, однако он тут же ее отдернул в гневе на свою слабость.
«Так вот в чем дело, — подумал Сципион, — этот волшебный музыкальный инструмент перенастроен другим хозяином, все струны перетянуты на новый лад, потому и звучанье столь фальшиво…»
— Позволь, я ведь помню его жену, — сказал он уже вслух, — именно я вернул ему ее после освобождения Нового Карфагена. Та, вроде бы, была постарше…
— А, так она, понимаешь, Корнелий, заболела, превратилась в калеку, потому и лишилась прав на мужа, — с подозрительным подобострастием поспешно разъяснил испанец.
От Виолы не укрылось сногсшибательное, чуть ли не в прямом смысле, действие ее чар на чужеземца, и она коварно улыбнулась, продолжая все так же дырявить душу Публия пронизывающим взором голубоватых глаз. Сципион тоже, не отрываясь, смотрел на нее, хотя несколько предыдущих мгновений ничего не видел. Теперь же взгляд его снова прояснился, особенно в свете полученных разъяснений. Он понял эту напыщенную величавость красавицы, которая, выйдя замуж за одного из могущественнейших царьков своего края, возомнила, будто сделала выдающуюся женскую карьеру, и перенесла гордость с личных достоинств на титул царицы, подобно тому, как некоторые мужчины теряют себя, сливаясь в своих помыслах с денежным мешком.
Сотни раз Публий представлял себе их встречу. Она рисовалась ему в причудливых неожиданных