доводилось принимать за мою бурную жизнь полководца. Однако, с кем собирается сражаться это неотразимое воинство?
— С моими соперницами в Риме, — с вызовом заявила матрона. — Я всегда была первой красавицей и, появляясь на улице, приковывала к себе все взгляды. А теперь презренная римская толпа смеет не замечать меня. Так пусть же все они, и занюханные простолюдины, и холеные развратные сынки нобилей, до рези в глазах таращатся на моих рабынь: восторгаясь ими, они все равно будут произносить мое имя! Хорошо я придумала?
— Превосходно. Может быть, и мне поступить так же: набрать себе крутоплечих атлетов, всевозможных писаных красавцев и, вызвав этим рабским окружением удивление плебса, заявить претензию на консульство?
— Не язви. У вас своя гордость, у нас своя. Лучше в полной мере оцени мой вкус и посмотри на этих красоток в их боевом снаряжении, то есть — голых. Сейчас я велю им раздеться.
При этих словах огненная фемина задрожала от наслаждения и уже потянула одну сторону туники вверх, обнажая столь же бесстыжее, как и ее глаза, бедро. Гордая водянистая леди многообещающе взялась за пояс и сделалась еще более осанистой в предвкушении своего триумфа. А Береника затрепетала, как легкий ветерок в шторах, и испуганно съежилась.
Заметив реакцию последней из рабынь, Эмилия пренебрежительно воскликнула:
— А ты, милашка, почему засмущалась? Кого ты собираешься обмануть? Я же видела, как на пиру ты плясала голышом перед толпою самых похабных зрителей! Она, Публий, замечательная танцовщица.
— В той толпе не было ни одного настоящего человека, там мне некого было стыдиться, — неожиданно смело ответила Береника.
— А здесь ты кого же стесняешься? Неужели ты полагаешь, будто мой муж увидит в тебе женщину? Глупышка, там, на пиру, ты говоришь, для тебя не было людей, но здесь ты сама — нечеловек! Итог же один: рабыне не пристало иметь стыд. Раздевайся!
— Но, Эмилия, то, что красит женщину, украсит и рабыню, — вступился Публий. — Посмотри, сколь прелестной ее сделало чувство собственного достоинства.
— А я не хочу, чтобы она была прелестна таким образом. Рабыня должна иметь иные качества. Вот сейчас я прикажу всем им принять такие позы, чтобы ты смог заглянуть к ним в самую суть.
— Суть человека можно увидеть в глазах, а еще лучше — в делах, — возразил Публий.
— Так, это — суть человека, а суть женщины прячется совсем в другом месте!
— Эмилия, я же сказал: суть более всего видна в поступках. Демонстрируя их тела, ты этим поступком выказываешь себя.
— А ты уж и не хочешь взглянуть на меня?
— Я устал, Эмилия, — сказал Сципион и отвернулся к стене.
— Ну, что же, девушки, пощеголяете своими прелестями в другой раз, когда он по-настоящему выздоровеет, — тоном полководца, увидевшего преждевременное отступление противника, распорядилась Эмилия. — А пока пойдите прочь, но имейте в виду: вы должны понравиться господину и впредь радовать его взор так же, как и мой, иначе я отправлю вас работать в поле.
— Тебе же, Публий, давно бы надо знать, что суть женщины — в ее сердце, — насмешливо добавила она и вышла из комнаты вслед за служанками.
В дальнейшем Публий, просыпаясь, обязательно обнаруживал около себя одну из «трех граций», каковые совсем оттеснили от него деревенских рабов. Все они стремились ему всячески услужить, точно и сноровисто выполняли любые поручения, «Огонь» и «Вода» при этом еще и отчаянно кокетничали. Видимо, они слишком по-женски поняли наказ госпожи понравиться хозяину и потому при всяком удобном и неудобном случае строили ему глазки: одна — бесстыже-навязчиво, а другая — величаво-навязчиво. Жрица Нептуна гордилась зыбко-податливой талией и длинными ногами, из-за чего красовалась в прозрачных туниках, а огненновласая поклонница Вулкана считала своим главным достоинством пересеченный рельеф и с филигранной ловкостью чуть ли не при каждом движении обнажала тыловые позиции, настойчиво давая знать, сколь они доступны мужской атаке. Однако Публий слишком много воевал, чтобы позволить себе быть сраженным таким оружием, и чем более они старались, тем смешнее и глупее выглядели в его глазах. Впрочем, они были всего лишь рабынями, и он не придавал значения их кривляньям.
Но не так дело обстояло с первой грацией. Последние годы Публий жил в душной общественной атмосфере и потому испытывал настоятельную потребность в чистом воздухе. Береника же, как он сразу отметил, олицетворяла именно эту природную стихию — воздух. Теперь он уже рассмотрел ее и убедился, что она не столь уж точно похожа на Виолу в чертах лица и фигуры, но при всем том, эта девушка неизменно ассоциировалась в его представлении с объектом юношеской любви. Он смотрел в светло-карие глаза Береники, и узнавал светло-голубые глаза Виолы, ловил мимолетную ускользающую улыбку Береники, и тут же на образе этой улыбки дорисовывалось лицо Виолы, фиксировал в восприятии характерный жест рабыни, и моментально видел его в исполнении иберийской царицы. Они обе, казалось, представляли собою два лица, два среза, две проекции одного существа более высокого уровня организации, нежели человек, являли две стороны одной и той же космической души. Ему невольно думалось, что если он принесет радость одной из них, то ее же почувствует и вторая, если будет ласкать одну, то доставит наслажденье и другой, что любя эту, будет любить ту. К этому одновременно трагическому и притягательному чувству, соединившему его богатое эмоциями прошлое со скудным настоящим, добавлялась своя особая симпатия к прелестному созданию, в первую же встречу вызвавшему у него ощущение света и чистоты. Девушка, видимо, тоже была неравнодушна к знаменитому человеку, который поразил ее воображение еще в детстве, потому, помимо воли обоих, каждая новая встреча сближала их души.
Все это происходило столь естественно, что Публий заметил свое увлечение лишь тогда, когда Эмилия в предвестии весны снова пожелала навестить римских подруг. В первый миг, узнав о намерении жены, он не только не огорчился, но даже обрадовался, однако тут же сообразил, что она возьмет служанок с собою, и испытал сильнейшую досаду.
Причем эта досада была двойственной: сначала ее вызвала необходимость расстаться с Береникой, а затем — осознание причины первоначальной досады. Он так поразился только что сделанному открытию, что совсем не заметил, как экспрессивно сверлит его взглядом Эмилия, которая даже прищурилась от напряжения.
— Твое состояние улучшилось, и я думаю, что ты вполне сможешь обойтись без меня, — с каким-то вызовом, нервно говорила она. — Впрочем, я оставлю тебе для всевозможных услуг одну из своих любимых рабынь. Какую ты предпочтешь?
Сципиона застал врасплох этот вопрос, и он, злясь на самого себя, грубовато ответил:
— Какая мне разница? Поступай по собственному усмотрению.
— Я оставлю тебе прекрасную Глорию… — с садистским наслаждением нараспев произнесла Эмилия. — Правда, она слишком любит прозрачные ткани, но, я думаю, ты последишь за ее нравственностью и не позволишь ей развращать твоих рабов. Зато она похожа на меня, и тебе, конечно же, будет приятно видеть возродившуюся в ней красоту собственной жены.
— Разве может чья-то красота возродиться в ком-то другом?! — испуганно воскликнул Сципион, задетый за живое.
— А разве нет? — зло переспросила она.
Публий приподнялся на ложе и пристально посмотрел в глаза жены, пытаясь угадать, какими подозрениями вызвано ее недовольство.
«Может быть, я проговорился во сне о Виоле», — подумал он и, немного помолчав, вслух сказал:
— Мы слишком много говорим о мелочах.
— Действительно, пора не говорить, а действовать. Вот я и действую: уезжаю в Рим! — заявила Эмилия таким тоном, словно извещала: «Вот я и бросаюсь с моста в Тибр».
У Публия осталось тяжелое чувство от разговора с Эмилией. Он попытался проанализировать поведение жены и выявить причины ее раздражительности, однако через некоторое время уже думал о Беренике и только о ней. Лишь теперь, перед разлукой, он понял, сколь глубоко она вошла в его жизнь и мало-помалу в самом деле стала необходимой как воздух. Угроза расстаться с нею казалась ему новой болезнью, тогда как беспрерывная череда недугов и так уж затерзала его.