и необходимую для дела концентрацию их прав.
Филипп хитровато усмехнулся, тем самым обнаружив, что никогда не задумывался о моральной обоснованности своей власти над соплеменниками, изначально воспринимая ее как нечто само собою разумеющееся.
— Если бы я вдруг оказался в вашем государстве, то, лицезрея вокруг себя такое фантастическое обилие выдающихся мужей, наверняка разорил бы свой трон и смастерил из него стульчики для консулов, преторов и эдилов, — сказал он. — Но здесь, сколько бы я ни озирался по сторонам, мне не удалось бы увидеть человека, который сумел бы сделать Македонию более могущественной, чем она есть теперь, а потому дробление власти привело бы лишь к дроблению самой страны. Уж не к этому ли вы меня подбиваете хитроумно-благородными рассуждениями? — лукаво поинтересовался Филипп, стараясь шуткой смягчить жесткую самоуверенность всего высказывания.
— Ты же знаешь, царь, как в трудный для тебя период мы боролись с греками за сохранение целостности Македонии, и, между прочим, этим навлекли на себя ненависть этолийцев, — урезонил Филиппа Виллий Таппул.
— Я же замечу по части того, о чем ты говорил, Филипп, что не власть надо подгонять под выдающихся мужей, а людей ориентировать на стремление к справедливой власти; именно тогда и появятся эти самые выдающиеся мужи, об отсутствии которых в твоем окружении ты сокрушаешься, в то время как теперь им в Македонии просто негде поместиться, ибо весь пьедестал почета занят тобою, царь, — сказал Публий Сципион.
— Я не обладаю такой богатой фантазией, как ты, несравненный Корнелий Африканский, — светясь скептической улыбкой, произнес Филипп, — и не способен извлечь из твоей фразы ничего иного, кроме художественных красот, а поэтому, пожалуй, оставлю в Македонии монархию, по крайней мере, пока сижу на троне.
— Именно так и поступай, Филипп! — воскликнул Луций. — Ибо, если престол занимает столь надежный наш друг, нам не нужно никакой республики.
Публий понял, что в этом вопросе Филипп исчерпал себя, потому воздержался от дальнейшей дискуссии и снова вернул разговор к имени Антиоха. Его интересовала глубина противоречий между царями, а также те сверхтрудности македонянина, о которых он ненароком обмолвился.
— И все же я думаю, Филипп, что ты излишне резко осудил Антиоха, — сказал Сципион, — даже гораздо резче, чем мою недавнюю фразу. У меня сложилось о сирийском царе впечатление как о человеке весьма немалых достоинств. Но я уже говорил, что никакая человеческая оболочка не вместит столько талантов, сколько потребно для целой страны, а значит, никто не может в одиночку совладать с Азией, точно так же, как никто из смертных не способен удержать на плечах небосвод, ибо даже Гераклу это удалось лишь на краткое время.
— Геракл держал небеса ровно столько, сколько ему было нужно, потому о пределах его способностей мы судить не имеем права, — возразил Филипп. — Но зато мы с уверенностью можем сказать, что Антиох — далеко не Геракл, и в этом-то все дело. Причем, он страдает дальнозоркостью: жадно зарится на Скифию, Индию, Египет, Грецию и даже, голову дам на отсечение, в мечтах громыхает своей золотой царской повозкой по дорогам Италии, однако совсем ничего не видит рядом с собою, не различает подданных, а самое главное — не знает самого себя. Человек с таким зрением неизбежно будет спотыкаться, пока не расшибет лицо в кровь. Что, кстати сказать, произошло с ним в буквальном смысле при Фермопилах.
— Насчет его далеко идущих притязаний, ты, Филипп, правильно заметил. Он действительно страдает излишним глобализмом, ни в грош не ставит других государственных деятелей Средиземноморья, и надеется, по меньшей мере, надеялся два года назад, возродить державу Александра в прежних границах, — коварно подтвердил Публий.
— С Птолемеем ему, может быть, и удалось бы справиться, но зато я бы его научил уму-разуму, если бы вы не подрезали мне крылья! — раздраженно крикнул Филипп. — Рядом со мною, бегущим от Киноскефал — вот уж действительно собачье место — он, конечно же, выглядел Антиохом Великим, но пусть только завершится ваш нынешний поход, и тогда все тайное станет явным, тогда мир увидит, сколь ничтожно все мнимо-великое!
— А что, царь, если бы ты объединился с Антиохом? Пожалуй, совместными усилиями вам удалось бы оказать нам сопротивление? — вдруг в упор спросил Публий.
— Когда б кампанию возглавлял я, мы бы славно поборолись с вами, на зависть всем олимпийским чемпионам, — не смущаясь, ответил Филипп.
— Я надеюсь, — продолжил он после некоторой паузы, — вы, дорогие гости, простите меня за такое самоуверенное высказывание и скрытое за ним тщеславное желание, каковое продиктовано не ненавистью к вам, а лишь жаждой состязанья с гениальным соперником. Но если я в теперешней роли неудачника пойду в услужение к Великому, как это сделал Ганнибал, то война оттого нисколько не станет интереснее, а зато я подарю вам Македонию в качестве награды за победу.
Римляне рассмеялись, Филипп последовал их примеру, хотя в глубине его глаз тускло мерцала грусть, крепко засевшая там несколько лет назад.
— Значит, Филипп, ты действительно проводишь нас до Геллеспонта, мы вступим в Азию, собьем спесь с Антиоха и сделаем его более сговорчивым, после чего ты сможешь столковаться с ним на приемлемых условиях и повернуть свою фалангу, это невообразимое чудище, снова против нас? — сделал вывод Публий.
— Прекрасный пример сотрудничества! — воскликнул Луций. — Ты поможешь нам, мы поможем тебе, и все это для того, чтобы снова вступить в войну друг с другом!
— Увы, друзья мои, — забавно изображая уныние, возразил Филипп, — я стал стар, и такие игры теперь уже не для меня. Хотя, признаюсь, нарисованные вами перспективы весьма заманчивы и могут возвратить молодость иному старцу, но, опять-таки замечу, не мне, поскольку я слишком хорошо знаю вас, а знанье старит.
— Зато могу вас успокоить относительно Сирийца, — заговорил он другим тоном. — Ваши тревоги за Антиоха по поводу его душевных мук и терзаний в ходе дворцовых интриг скоро рассеются, потому как близкое соприкосновение с римскими легионами укрепит его дух и направит помыслы в иную сторону. Уверяю вас, побитый вами, он станет казнить приближенных холодно и равнодушно и столь же бестрепетно будет сворачивать шеи своим женам и сыновьям. Это сейчас он находит внутренние, бытовые трудности, но потом, познав истинные беды, напрочь забудет о них.
— Насчет Антиоха ты нас вполне утешил, — сказал Публий, — но зато заронил в наши души беспокойство за тебя, Филипп. Чувствуется, что ты все же тоскуешь по своим грекам, оттого порою и грустен твой взор.
Царь встрепенулся, с опаской посмотрел на римлянина, но тут же подавил нечаянную эмоцию и в свойственной ему шутливой манере признался:
— Разве что как о соучастниках в проказах молодости.
— В преклонные лета пристало умиляться воспоминаньями о проделках юности, но тебе царь, рано жить прошлым, — заметил Виллий.
— А что мне остается? Все проблемы этого региона вы блестяще решили без меня, и потому я ныне могу спокойно предаваться отдыху в обществе вот таких очаровательных подружек, — сказал Филипп, грубовато завалив на ложе восхищенную до степени визга флейтистку, каковую, впрочем, уже в следующий момент оттолкнул, бросив в объятия кого-то из царедворцев.
— А почему бы тебе ни двинуться на север, в неизведанные края, где люди не развращены богатством, как вызывающие твои нарекания греки, и представляют собою прекрасный материал для построения новой цивилизации? — поинтересовался Публий.
— Колоть варваров, чтобы потом рубить их леса? — удивился Филипп. — Нет, это не для меня. Добыча не окупит затрат. Трудов много, а славы никакой: они ведь не станут восхвалять меня, если я обращу их в рабство, ибо, как вы изволили заметить, не развращены богатством, а я безнадежно испорчен эллинами и уже не могу жить без сладкоречивого хора подхалимов.
— И потом, вы ведь запретили мне иметь армию, ограничив мои силы четырехтысячным оборонительным контингентом, — не без некоторого злорадства укорил римлян царь.
— Да, это так, но кроме солдат, стоящих под оружием, ты располагаешь большим количеством