Шрифт был мелкий, неброский.

Но то была черта самой эпохи — эпохи великой скромности людей, делавших великую революцию.

И все же, спросите вы, какова судьба Саши и Кати? Удалось ли мне видеться с ними? И много, много вопросов еще встает, и ответить на них нужно хотя бы здесь, в эпилоге повести.

Сразу скажу: Сашу Дударь я так никогда и не видел. Знаю только, что она живой и невредимой (пуля ее действительно тогда не взяла) дошла до Севастополя и там встретилась с Катей, по счастливой случайности избежавшей расстрела, а отца Кати и матроса Прохорова в живых уже не оказалось, оба погибли в застенках белой контрразведки. Не уцелела бы и Катя, да признали ее несовершеннолетней и присудили к десяти годам каторги. Приход советских войск в Крым освободил ее из тюрьмы.

Вот с ней-то я виделся, но не тогда, в двадцатом, а уже в наше время, всего только в прошлом году, когда ездил в Каховку и на Перекоп.

Чутье не обмануло меня — та самая симпатичная седая женщина, с которой я повстречался в Каховке, как раз и оказалась Катей, а вернее, Екатериной Иннокентьевной, и я был несказанно рад, еще застав ее в Каховке.

Но ведь ни имени ее, ни адреса я тогда еще не знал, и единственное, что оставалось, — это сидеть на той самой бульварной скамье, где мы с ней впервые встретились, и ждать: авось она снова придет сюда посидеть. И представьте, хоть и пришлось ждать счастливой минуты очень долго, правду сказать — в течение целого дня, мое терпение было под вечер вознаграждено. Смотрю, по бульвару идет та самая, она сама, и читает на ходу книгу. Я не бросился к ней сразу, а помедлил минуты две-три, чтобы получше ее разглядеть. И чем больше я вглядывался в нее, тем милее казались мне черты ее лица и тем больше она мне нравилась. Шаг, я заметил, у нее легкий, а ведь лет ей много, и я подумал, что в этой совсем уже седой (волосы у нее были почти белые, как у голубя турмана) женщине, наверное, еще много жизненных сил сохранилось, если она способна на ходу читать.

— Здравствуйте, одну минуточку! — остановил я ее. — Добрый день!

Она приветливо ответила:

— А-а! Добрый день, здравствуйте!

— Простите, но мне хотелось бы выяснить у вас одно обстоятельство, — продолжал я, загораживая ей дорогу и дотошно, по-следовательски заглядывая ей в глаза. — В прошлый раз мы тут с вами познакомились и поговорили о двадцатом годе. Помните?

— Конечно, помню.

Будто уличая ее в чем-то, я затем сказал:

— А ведь вы тоже тогда воевали здесь. Я говорю все о том же годе.

— Может быть, — улыбнулась она.

— Нет, скажите, воевали?

— Ну, допустим. А что?

— У вас голубые глаза. Значит, песня Светлова и к вам могла бы относиться?

Она так заразительно рассмеялась, что прохожие стали оглядываться на нас. Мы сели на скамью и тут уж поговорили как следует.

В тот предзакатный час передо мною открылся целый мир. Впервые тогда я узнал о судьбе двух подружек. И обо всем, что они пережили, мне захотелось написать, и, когда я сказал об этом Екатерине Иннокентьевне, она задумалась.

— Знаете что? Много лет я хранила дневник, который мы когда-то вели вдвоем с Александрой Дударь. Хотите, покажу его вам… Вы где остановились?

— В гостинице.

Я назвал занимаемый мною номер.

— Хорошо. Вечером я к вам зайду.

Слово она сдержала, вечером пришла, посидела с полчаса и оставила мне на ночь толстую, почти всю исписанную тетрадь. А на другое утро опять пришла и с порога спросила:

— Ну как? Не скучно вам было?

Опять мы сидели и беседовали, и Екатерина Иннокентьевна говорила, что не придает никакого особенного значения дневнику, и признавалась, что не раз собиралась его порвать или сжечь, потому что как она сама выразилась, это не дневник, а бог весть что, какая-то несуразная помесь (она сказала «гибрид») из всякой всячины. Все свалено в кучу: общие события — и интимные переживания, исторически важное, действительно бывшее — с наивными девичьими воздыханиями, о которых теперь смешно даже и вспоминать.

Да и не закончен он, дневник, вот что казалось Екатерине Иннокентьевне тоже существенным пороком дневника. В самые решающие дни он полеживал в сундуке у тети Дуни, а потом, после разгрома Врангеля, тоже не до дневника было.

— Знаете, «вита вици», — сказала моя собеседница. — Жизнь главнее…

Шли годы, а дневник все валялся в сундуке у Евдокии Тихоновны, а потом тетрадь перешла в руки Екатерины Иннокентьевны и тоже не один год пролежала у нее в самом нижнем ящике письменного стола.

— Не вышел из меня Пимен, — развела руками Екатерина Иннокентьевна и грустно улыбнулась при этом. — А из Саши, представьте, вышел хороший хирург.

Чем больше рассказывала мне Екатерина Иннокентьевна о себе и о Саше Дударь, тем ценнее казался мне их дневник. Ведь он интересен прежде всего как след человека и след истории, и я пытался убедить в этом сидящую рядом со мной милую женщину; и в доказательство даже приводил слова Анатоля Франса: «Я не думаю, что только исключительные люди имеют право рассказывать о себе. Напротив, я полагаю, что очень интересно, когда это делают простые люди».

— Ну, если дневник так интересен вам, — сказала Екатерина Иннокентьевна, — тогда пожалуйста, можете оставить его себе и как угодно использовать.

Весь день мы провели вместе с Екатериной Иннокентьевной. Ходили к Днепру, обедали там на пристани. Теперь я знал, что Саша Дударь после рабфака уехала с мужем в Брест и там погибла в Отечественную войну. И, поминая славную Орлик-Дударь добрым словом, мы вместе с Екатериной Иннокентьевной грустили по ней. Я теперь знал, что моя седая собеседница после рабфака стала учительницей и вот уже не один десяток лет живет и работает на Урале.

Были сумерки, когда мы возвращались в город. Снова, как и в каждый вечер, Каховка начинала светиться множеством огней, и, казалось, он из чудесной сказки или из песни рожден, этот город, и люди в нем тоже все из песни, и вдруг вспомнились мне тут прочитанные ночью страницы из дневника, где Саша и Катя рассказывают про гномиков, которых они спасали для будущих детских колоний, и я сказал спутнице:

— А ведь как это здорово!

— О, эта история мне до сих пор памятна! — с живостью подхватила Екатерина Иннокентьевна. — Ведь мы с Сашей в том же двадцатом году ездили за ними в Синельниково. Это было сразу же после разгрома Врангеля. И представьте, все старички наши оказались целехоньки и очень пригодились. В Таврии и Крыму уже вскоре было создано несколько детских колоний, и туда понавезли много-много ребятишек из голодных мест России. Вы бы видели, как радовались мы с Сашей, когда, уже учась на рабфаке в Москве, однажды приехали на каникулы в одну такую колонию… Да, и радовались, и вспоминали все, и, признаться, плакали. С нами был муж Саши, и он сфотографировал нас у фонтана. Спереди — дети, а сзади, за гномиками, — мы… Еще совсем молодые…

— А кто был муж Саши?

— Хороший человек. Степаном его звали. Тоже погиб там же, в Бресте…

Все больше огней светилось вокруг нас, и яркие, по-южному крупные звезды в черном ночном небе над Каховкой тоже казались огнями, зажженными человеческой рукой. Спутница моя шла теперь молча и смотрела куда-то перед собой задумчивым взглядом, и в глазах ее играли и искрились огоньки.

Мы поднимались в город по крутой улице, шли мимо домов, у ворот которых на лавочках сидели седые женщины в платочках, и я думал: когда видишь этих ли женщин, других ли, сидящих на лавочках или

Вы читаете Последний рубеж
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату