то, что направил пистолет на человека, оказавшегося полицейским в штатском. Или солдата, который слишком часто напивался, слишком часто плакал и постоянно говорил о разных способах, какими хотел бы нанести себе увечье: такой пессимизм даже для армии непозволителен.
Впрочем, большинство доставшихся ему солдат такими не были. Очень многие проявили себя наилучшим образом, некоторые были великолепны, и почти все продемонстрировали безусловную храбрость. Старший сержант Гитц, которого за то, что он сделал в июне, представили к медали «Бронзовая звезда» за доблесть. Адам Шуман, который вынес на спине сержанта Эмори. Список рос и рос. Каждой роте было чем гордиться. Каждому взводу. И даже каждому солдату, пожалуй, — потому что сейчас, в июле, когда взрывы шли один за другим, повседневное занятие — залезть в «хамви», выехать за ворота и прямиком направиться к тому, что, они знали, их ожидало, — было проявлением самой настоящей отваги, отваги в чистом виде. «Обормоты», — можно было, глядя на них, подумать, но подумать молитвенно, с комком, подступившим к горлу. «Поехали», — говорил Козларич, в машину которого уже три раза чуть не угодил СФЗ, и они ехали без колебаний, прикрывая кисти рук, ставя одну ногу перед другой и держа свои страхи при себе, в чем им иногда помогала привычка молча слушать успокаивающее позвякивание из нутра «хамви», похожее на дремотный звон коровьего колокольчика, иногда — особая игра: каждый говорил, что он хотел бы, умирая, сказать напоследок.
— Замочите их всех.
— Гребаное 11 сентября.
— Скажите моей жене, что я на самом деле ее не любил.
Они говорили вульгарные вещи. Они говорили как подобает мачо. («Даже не пикнул ни разу. Вот это сила» — таков был одобрительный отзыв о солдате, тяжело раненном СФЗ.) Они говорили смешные вещи. (Разговор между двумя сержантами: «Где бы ты ни был, дети есть дети». — «Дети — это будущее». — «А вот я сегодня что видел в новостях: мальчишка лет тринадцати-четырнадцати не то здесь, не то в Афганистане готовится отрезать человеку голову ножом. О чем он думал, этот пацан?» — «Наверно, о том, как получше отрезать этому человеку голову».) За немногими исключениями Козларич был чрезвычайно горд своим батальоном, каким он стал, но существенную роль здесь сыграло то, что до отправки в Ирак он избавился примерно от 10 процентов личного состава. Это были те, кого вообще не стоило брать в армию, и, если бы не склонность Козларича давать человеку еще один шанс, процент мог бы быть и выше. Взять, например, того раздолбая, который спровоцировал в Форт-Райли кулачную драку, потому что таскал картошку фри с чужой тарелки, хотя хозяин тарелки повторял ему: «Не таскай мою картошку, понял?» Он получил еще один шанс и оказался хорошим солдатом. Взять того охламона, который пролил на ботинки бензин, решил, что лучший способ их очистить — это поджечь бензин, и получил ожоги ног, потому что не догадался хотя бы снять вначале ботинки. Он тоже получил еще один шанс, как и солдат, который сел за руль и подъехал к воротам части в пьяном виде, был за это арестован, а затем пытался внушить своему сержанту, что на самом деле машину вел другой и охрана у ворот на него наклепала. «Там же видеокамера, Крейг, забыл, что ли?» — напомнил ему сержант, и после этого Андре Крейг признал вину, взялся за ум и был послан в Ирак, где 25 июня его убил СФЗ.
Взять получившего еще один шанс солдата, которого прозвали «рядовой Тефлон», потому что он вечно оказывался рядом с нехорошими событиями, от драк до стрельбы из движущегося автомобиля, но всегда выходил сухим из воды. Его тоже послали в Ирак, и, когда погиб его друг Кэмерон Пейн, он произнес слово в его память, преисполненное такой боли, что думалось: вот как горе преображает человека. Война, конечно, преображает людей по-всякому, и в хорошую и в дурную сторону. Козларич за двадцать лет армейской жизни это неплохо усвоил, и теперь, командуя батальоном, он считал необходимым добиваться, чтобы солдаты, даже немногие бестолковые из их числа — бестолковые в особенности, — держали себя в руках. Он представлял себе, чт
— Вам, ребята, выпало то, что и во сне не могло присниться. Вот что вам выпало, и надо про это помнить, — сказал он медленно, четко, с расстановкой, как говорил в тех случаях, когда пускал в ход всю свою силу убеждения. — Поговорите об этом с вашими людьми. Добейтесь, чтобы они понимали, зачем мы делаем то, что делаем.
Это был классический, образцовый Козларич, преисполненный веры, похожий на себя в тот день в Форт-Райли, когда он произнес речь перед солдатами. Но теперь среди них становилось все больше непонимающих.
— Я удивляюсь иногда: начальство — оно в каком мире живет? — сказал однажды Гитц. — Думает, что мы побеждаем?
— Никто из парней этому больше не верит, — продолжал он. — Парням тяжело. Парням страшно. Им не нужно, чтоб их накачивали храбростью. Им нужно, чтоб их поняли. Чтоб им кто-нибудь сказал: «Мне тоже не по себе».
Лост Коз. «Гиблое дело». Так, нуждаясь в мишени для нарастающей злости, начали называть Козларича в одном взводе.
Президент Буш. Так его прозвали в другом взводе — второй роты на сей раз — за способность видеть то, чего не видели они, а того, что они видели, не видеть.
Это был взвод погибшего Андре Крейга. Теперь, 17 июля, когда взвод, переезжая из Камалии на ПОБ, двигался на юг по пропеченному солнцем грунту «Внешней бермы», под вторым «хамви» колонны сработали зарытые пусковые устройства трех 130-миллиметровых снарядов, подсоединенные к кнопке, которую кто-то держал в руке. Взрыв на этот раз был громоподобным. «Хамви» взлетел в воздух — солдаты потом говорили, футов на десять, — упал, подскочил и вспыхнул.
Джей Марч и другие мигом бросились к «хамви» и начали вытаскивать раненых.
Вот девятнадцатилетний водитель Джеймс Харрелсон сгорает заживо у них на глазах, и они ничего не могут сделать.
Вот они в высокой зеленой траве у края «Бермы» хлопочут над переломанными костями и кровавыми ранами остальных четверых.
Вот в Рустамии санитары бегут от медпункта к подъезжающему «хамви», откуда доносятся вопли раненого.
Вот в медпункте солдат, который был без сознания, приходит в себя и кричит от боли, другой солдат стонет, третий ругается и просит за это прощения у врача, вкалывающего ему морфий.
Вот четвертый солдат спрашивает: «Что с Харрелсоном?» — и ждет ответа с умоляющими глазами.
Вот остальной взвод глотает снотворные таблетки, запивая «бум-бумом». Скоро будет неделя со дня смерти Джеймса Харрелсона, а они еще не взяли себя в руки.
«У Джо» солдаты пили «бум-бум» и «маунтин дью», курили кальян и сигареты, сосали бездымный табак и играли в карты. На ПОБ можно было пойти и в другое место, поопрятнее, которым ведал армейский отдел воспитательной работы, быта и отдыха, но там было как-то слишком уж чистенько и поднадзорно, похоже на комнату отдыха в больнице, и солдату, которому было не по себе, «Джо» подходил куда лучше. Вечером накануне дня рождения Джея Марча большая часть взвода Харрелсона проводила время именно тут.
Пятый день они дожидались поминальной службы по Харрелсону. В светлое время суток никогда не приходили, только вечером, после ужина, когда впереди была долгая ночь. Как бы сумрачно ни было в этом баре с его голыми лампочками и покосившимся грязным рождественским венком на стене, в нем зато имелся телевизор с большим экраном, который всегда был включен на изрядную громкость. Ракетных обстрелов в последнее время было так много, что некоторые солдаты, перемещаясь по территории базы, вели себя беспокойно, постоянно прислушивались — не свистит ли высоким, напоминающим мультики,