(Диккенс в транскрипции раннего Достоевского, когда Достоевский был еще и Гоголем: вот моя Сонечка. У «Белых ночей» — три автора. Мою Сонечку писали — три автора.

Как ей было не суметь — «Белых ночей»?!)

Приходила я к ней всегда утром, — заходила, забегала одна, без детей. Поэтому ее комнату помню всегда в сиянии — точно ночи у этой комнаты не было. Золото солнца на зелени кресла и зелень кресла в темном золоте паркета.

— Ах, Сонечка, взять бы вас вместе с креслом и перенести в другую жизнь. Опустить, так с него и не сняв, посреди Осьмнад- цатого века — вашего века, когда от женщины не требовали мужских принципов, а довольствовались — женскими добродетелями, не требовали идей, а радовались— чувствам, и во всяком случае — радовались поцелуям, которыми вы в Девятнадцатом году всех только пугаете.

Чтобы с вашего кресла свешивались не эти вот две квадратных железных необходимости, а — туфельки, и чтобы ступали они не по московскому булыжнику, а — вовсе не ступали, чтобы их подошвы были — как у еще не ходивших детей.

Ибо вы (все искала вам подходящего слова — драгоценность? сокровище? joyau? bijou?) — Kleinod![176] и никто этого в Москве Девятнадцатого года — не видит, кроме меня, которая для вас ничего не может.

— Ах, Марина! Мне так стыдно было перед ним своих низких квадратных тупоносых ног!

Перед «ним» — на этот раз не перед Юрой. Сонечка в мою жизнь вошла вместе с моим огромным горем: смертью Алексея Александровича Стаховича, в первые дни его посмертья. Кто для меня был Алексей Александрович Стахович — я уже где?то когда?то рассказывала, здесь дам только свои неизданные стихи к нему:

Хоть сто мозолей — грех веков не скроешь! Рук не исправишь — топором рубя! О, сокровеннейшее из сокровищ: Порода! — узнаю тебя. Как ни коптись над черной сковородкой — Все вкруг тебя твоих Версалей — тишь. Нет, самою косой косовороткой Ты шеи не укоротишь! Над снежной грудой иль над трубной сажей Другой согбен — все ж гордая спина! Не окриком, — все той же барской блажью Тебе работа задана. Выменивай по нищему Арбату Дрянную сельдь на пачку папирос — Все равенство нарушит — нос горбатый: Ты — горбонос, а он — курнос. Но если вдруг, утомлено получкой, Тебе дитя цветок протянет — в дань, Ты так же поцелуешь эту ручку, Как некогда — царицы длань.

(Один из слушателей, тогда же: «Что это значит: утомлено получкой?» — «Когда человек, продавщик, устает получать. (Непонимающие глаза.) Устает получать деньги, ну— продавать устает». — «Разве это бывает?» (Я, резво:) «Еще как. Вот с Львом Толстым случилось: устал получать доходы с Ясной Поляны и за сочинения графа Л. Н. Толстого — и вышел в поле». — «Но это — исключительный случай, гений, у вас же рэчь (мой собеседник — поляк) — о “дитя”». — «Мое дитя — женщина, а получать ведь вопрос терпенья, а женщины еще болес терпеливы, чем гении. Вот мое “дитя” сразу и подарило розу Стаховичу…»)

Второе:

Не от запертых на семь замков пекарен И не от заледенелых печек Барским шагом, распрямляя плечи, Ты сошел в могилу, русский барин. Старый мир пылал — судьба свершалась. «Дворянин, дорогу — дровосеку!» Чернь цвела, а вблизь тебя дышалось Воздухом Осьмнадцатого века. И пока, с дворцов срывая крыши, Чернь рвалась к добыче вожделенной — Вы «bon ton, maintien, tenue»[177] мальчишек Обучали — под разгром вселенной. Вы не вышли к черни с хлебом — солью, И скрестились — от дворянской скуки! — В черном царстве трудовых мозолей Ваши восхитительные руки.

(Не мне презирать мозоли — тогда бы я должна была презирать себя первую — но тогда эти мозоли были в любовь навязаны и вменены в обязанность. Отсюда и ненависть.)

Прибавлю еще, что Сонечка со Стаховичем были в одной студии — Второй, где шли и Сонечкины «Белые ночи» с единственным действующим лицом — Сонечкой, и «Зеленое кольцо» с единственным действующим лицом — Стаховичем (кольцо — молодежь).

Вот об этих?то lemons «bon ton, maintien, tenue» Сонечка мне и рассказывала, говоря о своих тупоносых башмаках.

— Это был такой стыд, Марина! Каждый раз сгорала! Он, например, объясняет, как женщине нужно кланяться, подавать руку, отпускать человека или, наоборот, принимать.

«Поняли? Ну, пусть кто?нибудь покажет. Никто не может? Ну, вы — Голлидэй, Соня».

И выхожу, Марина, сгорая со стыда за свои грубые низкие ужасные башмаки с бычьими мордами. В таких башмаках проходить через весь зал — перед ним, танцевавшим на всех придворных балах мира, привыкшим к таким уж туфелькам… ножкам…

О ножки, ножки, где вы ныне,

Где мнете вешние цветы?

Но выхожу, Марина, потому что другому — некому, потому что другие — еще хуже, не хуже одеты, а… ну, еще меньше умеют… дать руку, отпустить гостя. О, как я бы все это умела, Марина, — если бы не башмаки! Как я все это глубоко, глубоко, отродясь все умею, знаю! Как все — сразу — узнаю!

И он всегда меня хвалил, — может быть, чтобы утешить меня в этих ужасных башмаках? — «Так, так, именно— так…» — и никогда на них не смотрел, точно и не видел, как они меня — жгут. И я не глядела, я ведь только до боялась, до того, как он скажет: «Ну, вы- Голлидэй, Соня!» А когда уже сказал— конечно, я свободно шла, я о них и не думала, — о, Марина! я до них ни снисходила.

Но он их— отлично замечал, потому что, когда однажды одна наша ученица пожаловалась, что не умеет, «потому что башмаки тяжелые». — «Какова бы ни была обувь — остается поступь. Посмотрите на

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату