Кассандров громил православие, торопился объявить, что он теперь не признает синода, приводил хорошие цитаты из Достоевского, из Ницше, уверял, что очень уважает социал-демократию; пусть она последует за ним, Кассандровым; ну, если не вся, так половина. Пронзительно закричал; «Я расколю социал-демократию пополам!»
Анна Николаевна смотрела на Савинова, как будто спрашивала у него, как надо отнестись к речи Кассандрова.
К Елене подошел Марцианов и тихо сказал:
— Не правда ли, когда слушаешь Ивана Ивановича, начинаешь верить, что мы накануне событий?
Елена ответила ему с искренней тоской:
— Ах, право, Петр Петрович, я ничего не знаю.
Они были в глубине комнаты, за камином; их никто не видел; неожиданно Марцианов взял руку Елены и поцеловал.
Елена изумилась. Хотела спросить его, что это значит, но он торопливо отошел от нее.
А около Кассандрова завязался спор.
Сам Савинов говорил, цитируя на память то Платона, то Гёте, то евангелиста Иоанна;[1225] говорил мягко, стараясь не обидеть Кассандрова, что «несовместима политика с религиозным эзотеризмом». Но Кассандров все-таки обиделся; старался уязвить Савинова, упрекая его в равнодушии к общественности. Савинов неожиданно рассмеялся.
Заговорил Рубинов, профессор-филолог. Усыпил всех своим бархатными басом.
Но проснулись, когда в разговор вмешался Андрюшин. Он горячо доказывал, что ораторы — буржуа и что рассуждают они о Боге потому, что хотят (быть может, бессознательно) скрыть истинное положение вещей. А положение вещей таково, что не приходится теперь думать о церкви, в параличе она или нет. Ее совсем не должно быть. Одна религия — социализм. Социал-демократия должна бороться с врагами, но и от таких друзей, как Кассандров, должна держаться подальше.
Клавдии Поярковой казалось, что Андрюшин всех убедил — и она радовалась его торжеству.
А Елене казалось, что никто ничего не знает. Все представлялись Елене слепцами. Хотелось ей плакать.
Потом заговорил Тарбут — нескладно, тихо, полувнятно. Стали прислушиваться.
— Вот сейчас говорили о догматах, об идеях, спорили, но кажется, что все по-прежнему, нет перемены, мы никуда не подвинулись. Не правда ли? И я думаю: почему лишь музыка, напевность, ритм приближают нас к предчувствию истины, а слова всегда лживы? Почему? Вот товарищ Андрюшин говорил. И я, пожалуй, с ним согласен во многом. Но все же слова Андрюшина на мой слух нехорошо звучат. Как будто костяшки на счетах. И верно Андрюшин считает: дважды два четыре, а музыки все-таки нет. А нельзя человеку жить без музыки…
— Ах, это мы слышали, — перебил Кассандров, притворно зевая. — Сейчас будете вы рассуждать об адогматизме, о мистицизме, Диониса приплетете. Но спрашивается, во имя чего это?
— В том-то и дело, что ни вы, ни я не знаем, во имя чего расцветает душа, поет сердце… и вообще мы почти ничего не знаем. А то, что знаем, несказанно. Как же вы хотите, чтобы я назвал «во имя»?
— Вы не знаете, а я знаю.
— Может быть, — сказал Тарбут и поднялся с кресла, стоял высокий с печальной улыбкой, — может быть. Но разве не страшно вам так громко, так нетаинственно называть имя вашего Бога?
— А вам не страшно купаться в безбожном мистицизме вашем? Ведь это, молодой человек, разврат, хулиганство, хлестаковщина какая-то…[1226] Ведь от ваших безбожных хороводов молодежь гибнет. Ведь это скука. Ведь это пошлость.
— Я сам понимаю не хуже вас, — сказал Тарбут, хмурясь. — Я сам понимаю, что хоровод может опьянить человека и погубить его. И это страшно. Но что же делать? Ах, если бы кто-нибудь запел о Боге по-настоящему или хотя бы стал шептать о нем в ночи, я бы пошел за ним. Я не безбожник, но что же делать, если слова об имени еще не имя.
Но Кассандров уже не слушал его: он спешил домой. Он любил рано ложиться спать.
В это время Людмила подошла к Елене и прошептала ей на ухо:
— Люблю тебя.
Елена удивилась ее волнению. Людмила повлекла Елену из гостиной. Они почти бежали по коридору. Остановились где-то за большим темным шкафом. Елена видела блестящие глаза Людмилы.
— Что с тобой, Людмила? О чем говорил с тобой Марцианов? О чем? Я видела, как он поцеловал твою руку.
— О чем? Я, право, не помню… Кажется, о Кассандрове… Он говорил, что скоро наступят события.
— О, я не верю ему. Я не верю этому Марцианову.
У него лживые глаза. Зачем он целовал твою руку? Зачем?
— Я не знаю, зачем.
Людмила приникла к Елене, прижалась губами к ее губам. Она полуответила на поцелуй Людмилы, такой для нее непонятный.
Потом Людмила ушла к себе и заперлась, а Елена вернулась в гостиную. Проходя мимо зеркала, увидела свое лицо, раскрасневшееся и смущенное.
Марцианов успел спросить:
— Что с вами, Елена Сергеевна?
Она ничего не ответила.
Наконец гости стали расходиться. Клавдия, прощаясь с Еленой, прошептала:
— Прости меня: ваш дом — дом умалишенных. Беги отсюда, пока сама не заразилась безумием.
— Однако я вас уважаю за статью о казни Бояринова, — сказал Андрюшин, обращаясь к Савинову. — Мы враги, однако я вас уважаю. Спасибо.
А когда Савинов, по своему обыкновению, некстати засмеялся, Андрюшин посмотрел на него с испугом и, недоумевая, пожал плечами.
Марцианов вложил в руку Елены записку. Елена заперлась у себя в комнате и с любопытством прочла это послание.
«Сестра моя! — писал Марцианов. — Я могу и должен называть вас сестрой моей. Я чувствую, что мы стоим с вами на одном пути. Приходите завтра в два часа в Эрмитаж. Я буду у входа. Я должен поговорить с вами. Любящий вас брат Петр».
Записка эта не очень изумила Елену. После его поведения в этот вечер она ожидала от него чего- нибудь в этом роде.
Елена разделась и легла в постель.
— Что ж? Разве пойти?
Елена давно уж не молилась, но почему-то ей захотелось вдруг перекреститься. С минуту колебалась. Потом высвободила руку из-под одеяла и перекрестилась широко. Сама себе показалась смешной и трогательной.
«Ах, как все это странно, — подумала Елена. — И поцелуй Людмилы, и этот брат Петр, и мой отец, который так жутко смеется».
Когда Елена пришла в Эрмитаж, Марцинов был уже там. Он пошел ей навстречу. Елена нерешительно протянула ему руку.
— Ну, вот я пришла. Но зачем, я, право, не знаю. Вы говорите «брат». Если это так, объясните мне почему.
— Я все объясню, все.
Они пришли в пустынную залу и сели на диван.
— Я называю вас сестрой, потому что и вы, и я — избранные. Не мне вас учить и наставлять. Анна Николаевна избрала вас, и она вам все откроет. А я обращаюсь к вам, как брат, за помощью.
— Но что я могу? — спросила Елена, недоумевая.
Глаза Марцианова сияли, и она невольно заражалась его волнением.