Елена не чувствовала раскаяния. Ей было смешно.
Она торопилась домой, чтобы все рассказать Людмиле, но Людмила уехала куда-то с Савиновым. Одна бродила Елена по комнатам, зажигая везде свечи, потому что жутко было во мраке.
Зачем-то пошла в кабинет отца — и удивилась, что там свет и кто-то разговаривает: в большом кресле сидела Анна Николаевна.
Стало страшно Елене.
— С кем же она говорит?
Остановилась на пороге, не смея переступить его. Тихо и внятно говорила Анна Николаевна кому-то, кого Елена не видела.
«Хорошо, я исполню все, что ты велишь мне…»
Она помолчала, прислушиваясь, покорно наклонив голову.
«И до самой смерти. Да, да. И до самой смерти…»
Она протянула руки, улыбаясь.
Елену охватил несказанный ужас. Она хотела крикнуть и не мота; хотела бежать, но не слушались ноги. Она почувствовала, что голова ее кружится.
«Должно быть, я простудилась в Лесном, — подумала неожиданно. — Конечно, у меня лихорадка».
Потом она потеряла сознание. А когда очнулась в постели, около нее была Людмила.
— Ты — больна, — сказала она, — тебе нельзя говорить: молчи.
И вот начались странные дни и ночи — дни и ночи непонятного томления. Любовь и смерть предстали в своей извечной правде.
Елена падала и вновь поднималась — и так возникали дни и ночи от бездны к полету.
Засыпала в тяжелом бреду. Снился отец. Большеголовый, потрясая седой бородой, подходил к ней и шептал на ухо: «Думаешь ли ты о Боге, Елена?» Потом исчезал отец, и кружилась по комнате Анна Николаевна, падала на бок и старалась голову поднять от земли, совсем как собачка, про которую рассказывал Тарбут.
Просыпаясь громко кричала:
— Тарбут! Тарбут!
На мгновенье видела лицо Людмилы.
И вновь засыпала. Старалась вспомнить, кто говорил: «Распрекрасная моя царица».
И сама шептала:
— Страшно мне…
Пекаря проносили в енотовой шубе завернутую девочку и ласково ей говорили:
— А мамочку Боженька взял: ее лошадки копытцами потоптали.
— Страшно мне…
— Мертвыми галками на снегу…
Вот белые хризантемы; вон белеет рука, чья рука? Выходит из тьмы тетя Серафима — столетняя курсистка.
— Я — большевичка: поцелуй меня…
— Нельзя, тетя, потому что ты умерла и я могу заразиться смертью. Это очень опасная болезнь.
Но вот опять стоит Анна Николаевна в своем белом воротничке.
— Я — сестра милосердая. Я умею гадать по звездам. Видишь ли их сияние? Это полунощный свет.
И Елена повторяет:
— Полунощный свет.
— Свет во тьме светит, и тьма не объяст его.[1230]
— Ах, какой необыкновенный свет.
— Я тебе всегда говорила: не спи по ночам. Я тебя научу любви предсмертной.
— А ты меня, сестра, не обманешь? А, вижу, ты оскорбилась. Я шучу: ты сама обманулась. Вот что я хочу сказать. Но позвольте, Анна Николаевна, это все философия, а вот зачем на меня енотовую шубу навалили, этого я не понимаю. Мне жарко, жарко, жарко…
— А ты посмотри на звезды, и станет тебе прохладно.
— Да, вы правы: какой холодный этот ваш полунощный свет.
— Это — покойный свет. Покойника пронесли…
— Упокой, Господи, душу раба твоего…
— Мне холодно, Анна Николаевна, шубу мне енотовую…
Однажды Елена открыла глаза и видит день. Сидит перед нею в кресле Людмила, спит, лицо утомленное и бледное. Елена позвала тихо:
— Людмила.
Она очнулась, прильнула к Елене.
— Милая, милая! Молчи, ты — больна.
— Это ничего. Я хочу спросить тебя…
— Нельзя, нельзя говорить… Доктора запретили…
— Один вопрос…
— Ведь ты — девушка? Ведь ты не живешь с отцом?
— Конечно, Елена, конечно… Но зачем тебе знать? Всего сейчас не сумею рассказать… молчи, молчи…
Елена потеряла сознание. Опять закружился темный кошмар. Огромные пауки ткали свои серые сети, лапами мохнатыми шевелили. Запуталась в паутинной сетке Людмила.
И потекли, возникали сны, возникали из доземного, пугали и манили — и звали, и звали за собой на лунную тропу, где неумолимая тишина.
Очнулась однажды ночью Елена — совсем трезвая, здоровая. Опять, как раньше, спала в кресле Людмила. Елена не стала ее будить. Жалко было. С нетерпением ждала рассвета.
Утром Людмила плакала от радости, что жива Елена.
И вновь началась дружба.
Еще была слаба Елена, не могла встать с постели, но уж позволили ей говорить. Она сказала Людмиле:
— Есть правда и мудрость в этом доме. И мой отец хорошо беседует и с Платоном, и с Гёте… И верю я, что неземные голоса внятны Анне Николаевне; и Кассандров почти всегда говорит правду, когда приходит в этот дом. Но скажи мне, Людмила, почему это наивная Клавдия, милая наивная Клавдия, и полуобразованный Андрюшин, и даже пекаря, которых я видела под воротами, когда на Невском полиция кого-то била, почему все они остаются как-то оправданными, хотя говорят нередко совсем неумные; совсем ненужные слова. Почему?
— Они не всегда оправданы.
— Да, не всегда. Но и этому дому нет спасения.
— Может быть. И я не знаю, что делать.
Тогда Елена сказала тихо, сама не понимая еще как следует, что говорит, как будто кто-то иной за нее сказал:
— Нужна жертва.
И неуверенно переспросила:
— Жертва?
Елена лежала с закрытыми глазами и подслушала разговор.
Савинов говорил:
— Безумие! Безумие! Завтра они идут к Зимнему дворцу. Их уж нельзя остановить…
— Да, это ужасно, — ответила Людмила. — Но что нам делать? Что?
— Рубинов был у министра и говорил ему, что это всемирный позор. По-своему, патриотически