— Мне называли эту фамилию, — сказал Лунин.
— Этот Михневич — зять местного священника.
— А вы знаете этого священника?
— Как же! Знаю. Отец Григорий…
— Вот как! Может быть, вы и семейство знаете отца Григория?
— Да, знаю. Видел его дочку, Наталью. Приятная барышня. И Александру, ту, что за Михневичем, тоже знаю.
— А другую сестру, Анну Григорьевну, вы не встречали? — спросил неожиданно Лунин.
— Нет, не встречал. А вы, стало быть, отчасти знакомы с этим семейством, — сказал Бешметьев, улыбаясь.
— Да, я встречался с Анной Григорьевной в Петербурге. Она, между прочим, хвалила мне Пустынино. Рассказывала, что в имении князя парк замечательный.
— Парк чудесный и, можно сказать, таинственный. Прекрасный парк. А про Анну Григорьевну я слышал. Она, если не ошибаюсь, замужем за инженером Полянским. Говорят, эта Анна Григорьевна красоты необычайной…
Лунин ничего не ответил и задумался. Молодой человек не тревожил его и, только когда приехали в Пустынино, напомнил, что пора выходить из вагона.
У станции стояли от князя присланные сани, и Бешметьев предложил Лунину подвезти его до дачи Михневича. В Пустынине еще лежал глубокий снег, и лишь кое-где на буграх чернела обнаженная солнцем мартовская земля. Свеж и прозрачен был воздух. Вороны с гортанным криком перелетали изредка с ели на ель, отряхая большие снежные хлопья; ехать пришлось по лесной просеке. И казалось, что кто-то благословил белый путь, и ели, и сосны на тишину. Странен был скрип полозьев на этом пути.
Лунин поблагодарил Бешметьева и побрел к домику Михневича, проваливаясь в снег. Визгливый лай потревожил обитателей усадьбы: на крыльце появился высокого роста мужчина и свистнул собак.
Рослый человек назвался Михневичем и повел Лунина в комнату. Там было душно, тесно и шумно. Куча неумытых ребят возилась вокруг русоволосой женщины с утомленным лицом, которую Михневич назвал своей женою. В комнате был беспорядок. На стене висели лосиная голова и ружья. На столе валялись какие-то брошюры…
Семен Семенович Михневич, по-видимому, имел некоторое понятие о Лунине и смотрел на него с любопытством. Лицо Михневича показалось Лунину занятным. Оно все заросло свинцовой щетиной, а там, где не было волос, кожа на нем была похожа на измятую серую замшу. Когда Михневич смеялся, сотни морщин лучились на его физиономии и маленькие серые глаза светились лукаво. Одет он был в блузу и высокие сапоги.
Когда Лунин объяснил, зачем он приехал, Михневич набросил на плечи тулуп и пошел показывать дачу. Лунину все нравилось — и дача, и старая мебель в ней, и то, что обедать ему придется у священника, тестя Михневича.
— А что этот граф Бешметьев? — неожиданно спросил Лунин. — Вот он меня к вам подвез… Что он за человек? Вы его хорошо знаете?
— Встречался… Человек мне непонятный, молчаливый… И, кажется, от любви голову потерявший…
— От какой любви?
— А видите ли, этот самый Бешметьев женихом считается княжны нашей, Любови Николаевны. Только что-то свадьбу все откладывают… А граф, видимо, истомился. Одним словом, знаете, довольно глупая канитель вот уж второй год тянется… А вы как же? В город вернетесь? А то, если хотите, оставайтесь здесь: на ночь вас устрою; Мисаил дачу протопит…
— Если я вас не стесню, я останусь, пожалуй, — сказал Лунин, чувствуя, что слепнет от снега и мартовского солнца.
Сад перед дачей весь был в сугробах, и только одна дорожка была протоптана до калитки. Утром пришел Мисаил ставить самовар и начал разговор по собственной охоте.
— Вчера видели княжну с женихом. Подъезжали к самой станции, а потом повернули — и домой. Княжна правит, а он с нее глаз не спускает. Чудная эта княжна. Второй год невестится…
Лунин ничего не ответил, но Мисаил не унимался и еще с полчаса топтался у порога, расспрашивая Лунина обо всем, о политике, между прочим: не был ли Лунин в Петербурге девятого января и не видал ли попа Гапона?[1232] И кто такой Каляев?[1233] И что теперь делается в Черниговской губернии? У него, Мисаила, под Черниговом тетка Лукерья живет, болеет ухом, но баба хорошая.
Когда Мисаил ушел, Лунин сел было работать, но вскоре встал и долго бродил по комнате, потирая руки и бормоча.
В три часа с лаем влетела на террасу собака и закружилась по ней, яростно стуча хвостом. Послышался молодой, свежий голос:
— Сверчок! Сюда! Сверчок!
Это кричала Наташа, с которой вчера познакомился Лунин.
— Борис Андреевич! Я за вами пришла.
Пошли обедать к отцу Григорию. Авдотья Павловна угощала жирными яствами и хлебным квасом. Ни водки, ни пива не было — и это даже умиляло Лунина: так он отвык от трезвой жизни.
Сам отец Григорий, старик с тяжелой седой бородой и грустными тазами, говорил мало. Зато сын его, Эксакустодиан, студент со значком общества «Громобой», затеял разговор на серьезные темы.
Говорил сердито и неуверенно:
— Войну проигрываем, потому что в войсках крамола. А в Писании сказано: «Противящийся власти, противится Божию установлению».[1234] Святополк-Мирский на том свете ответит за потворство бунтовщикам… А может, и здесь успеем посчитаться с либералами…
Лунин заметил, что глаза у него тусклые, как у мертвой рыбы, кожа на лице дряблая, губы вялые… И слова его были тяжелы и скучны. И очень ему хотелось, должно быть, чтобы Лунин возражал, но Лунин молчал.
Тогда Эксакустодиан Григорьевич продолжал:
— Вообще разврат пошел… Вот еще декадентство… Оно хуже, чем анархизм, потому что посягает на корень вещей…
— Эксакустодиан! — сказала Наташа. — Ты на дятла похож…
— Мамаша! Слышите, что она говорит? Уймите безобразницу! — крикнул Эксакустодиан, и неожиданно в тусклых глазах его загорелся огонь.
После обеда Наташа предложила Лунину идти на лыжах.
Они с трудом, проваливаясь в снег, добрались до дороги, а там легко, по насту, побежали к княжескому парку.
Воздух был прозрачен, и было приятно бежать, но уже хрупок был подтаявший снег, казавшийся лиловым под солнцем.
Наташа с веселым любопытством посматривала на Лунина. Ему нравилась эта семнадцатилетняя девушка, но он не знал, о чем и как надо с ней говорить: так далек он был от юности и так редко видел молоденьких девушек.
— Я знаю, что вы в Петербурге встречали Анну, — сказала она и покраснела. И, помолчав, прибавила: «Надо признаться: я завидовала ей, право…»
— Вот этого я не понимаю, — сказал Лунин, улыбаясь.
— Ах, это так понятно, Борис Андреевич! Я видела ваши картины. Я люблю их. И вот интересно и страшно увидеть того, кто что-то разгадал, чего другие до него не понимали.
— Я думаю, что творчество — болезнь, — сказал Лунин серьезно, — и все мы, художники, — больные. Знаете ли, вроде чахоточных. В сущности, от нас надо подальше: мы заразительны.
Наташа звонко засмеялась.
— Ах, какие глупости!..
— Нет, Наталья Григорьевна, я не шучу. Пока мы здоровы, все кажется обыденным, а вот заболит