душа — и начнешь видеть по-новому, все станет фантастическим, интересным, необыкновенным. Но самое плохое — это то, что мы, соблазнившись необыкновенным, начинаем поддерживать в себе болезнь и все стараемся запомнить что-то и запечатлеть. Это — самое стыдное. От такой вечной корысти мы уж делаемся не холодными и не горячими, как надо быть человеку и как Писание велит, а только теплыми.[1235] При такой средней температуре мы и живем, и любим, и страдаем. Когда настоящий любовник убивает, мы только картину пишем. И это ужасно: здоровый человек один раз в страсти преступление совершит, а художник десять раз убьет, пока картину напишет. Это, кажется, нехорошо, что я молоденькой девушке такие вещи говорю, а впрочем, все равно…
— Мне все можно, — сказала Наташа серьезно, — я взрослая…
— Так вот, — продолжал Лунин, — уж кто-кто, а художник наверное погибнуть должен. Такое у него нехорошее ремесло. Возьмите поэта какого хотите великого, со всеми его прозрениями, с его великолепной мечтой, и все-таки в конце концов, если подслушать его шепот, услышишь неожиданное и кощунственное признание, от которого разум туманится… Художник обречен на вечные падения и муки. Он всегда оскорбляет то, что ему дороже всего в сущности… Я, пожалуй, всем не сказал бы этого и не написал. Ведь все равно не скажешь самого главного… Да и стоит ли открывать всем всю правду? Я вот сейчас так разговорился с вами, не знаю почему. Мне кажется, что я говорю с юностью вообще, не с тою, что суетлива, многошумна, а с тою, что задумалась и чего-то ждет. Это оттого, что сейчас тишина такая снежная, и вот пахнет весною, и глаза у вас милые…
Так разговаривал с Наташей Лунин, стоя у конца просеки, откуда был уже виден княжеский парк и ближе — пруд, теперь занесенный снегом, заметный только потому, что на нем чернела купальня.
С другой стороны, за взбугрившимися снежными холмами, синели дымки деревни. Оттуда слышался сиповатый лай, и казалось, что там сейчас большая грусть.
— А вам нравится Анна? — неожиданно спросила Наташа, наивно и доверчиво заглядывая в лицо Лунина.
— Нравится.
— Да, да… Она — необыкновенный человек! — прошептала Наташа мечтательно. — Вы знаете, вот я сестра ее, а я почти влюблена в нее, право. Если бы я была мужчиной, я бы сказала ей, что вот пусть она прикажет мне — ия брошусь в огонь, умру за нее. Но я боюсь ее, Борис Андреевич. Вы знаете, она жестока. Она никого не жалеет. Она только красоту любит и больше ничего не любит.
— Жестока?
— Да, да… Что вы так смотрите на меня? Если человек слабый и бесталанный будет гибнуть на ее глазах, она не пожалеет его никогда. А вот над стихами Пушкина она плачет. Прочтет: «Когда для смертного умолкнет шумный день»,[1236] — и слезы, слезы… А как она красива! Правда, она красива?
— Да.
— У нее лицо меняется, как небо. Тень такая серебристая пробежит — и все черты, и все краски делаются новыми, неожиданными… А какие брови у нее умные и строгие. И тишина в них какая. А где-то далеко в глубине глаз — черная буря… Ведь я правду говорю, Борис Андреевич?
— Да. Правду.
— А рот у нее — как осенняя роза темная…
— Да, да… Как роза темная…
— Ах, я люблю Анну, люблю Анну…
В это время послышался звон бубенцов и на дороге показались шведские санки, запряженные парою. Кто-то ехал на станцию.
— Это княжна и Бешметьев, — сказала Наташа, — они каждый день катаются.
Когда санки мчались мимо, Лунин увидел белокурую девушку в собольей шубке. Девушка ударила бичом и звонко крикнула:
— Здравствуйте, Наташа…
Бешметьев раскланялся с Луниным.
— Я не люблю княжны, — сказала Наташа, — я знаю ее. Она холодная, как лед…
Назад они бежали на лыжах молча, и, только прощаясь, Наташа спросила Лунина:
— А мужа Анны вы знаете?
Лунин нахмурился и ответил сухо:
— Нет. Не знаю. Я познакомился с Анной Григорьевной, когда ее муж был в экспедиции, на Алдане… Он ведь и сейчас там…
— Да, да… Кажется, впрочем, он летом вернется…
— Вот как. А вы с ним дружны?
Наташа засмеялась:
— Вы знаете, он похож на автомобиль. Вы сами увидите. Он — неудержимый, и в нем рычаги какие- то.
Наташа опять засмеялась.
Наконец пришла настоящая весна, с половодьем, грачами и великолепным шумом апрельского ветра. Лунин, в высоких сапогах, с крепкой палкой в руке, бродил по окрестностям. Доходил до речки Чернявки и подолгу стоял, прислушиваясь к ее ропоту, и смотрел с любопытством на ее пенистые мутные воды.
В княжеском парке работники убрали мостки, и уже подсохли дорожки, щедро посыпанные красным песком. Управляющий велел снять деревянные футляры со статуй. Теперь Киприда и Амур, Громовержец и Марс[1237] розовели в лучах весеннего солнца.
Прошлогодние листья, сметенные в кучи, остро пахли. Круглую беседку исправляли кровельщики. Они ходили по крыше, распевая во все горло. И железо гнулось с громким треском под босыми ногами.
На широкой аллее встречал часто Лунин княжну и Бешметьева. Они катались верхом. Княжна, в амазонке, с густыми рыжеватыми волосами, выбившимися из-под черной шляпы, казалась красивой, смелой, весенней… Бешметьев страстно смотрел на нее.
Она кивала Лунину как знакомому. Один раз ему показалось, что княжна обернулась смеясь и как буцто хотела что-то сказать ему, но потом ударила лошадь хлыстом и пустила ее галопом.
По утрам, когда Лунин, проснувшись, открывал глаза, потоки весеннего солнца обрушивались ему на грудь. Ему казалось, что снова молодость посетила его. Он торопился одеться, распахнуть дверь на террасу.
Однажды, когда он вышел так, приветствуя небо и влажную апрельскую землю, сердце его полетело на крыльях в непонятную голубизну: перед Луниным стояла Анна Григорьевна.
Она была вся тут перед ним, обжигая его сиянием своих глаз, вся томная, ожидающая, влюбленная, как весенняя земля.
Он стал на колени, не находя слов, бормоча несвязно:
— Ты… Ты… Опять со мной… Люблю, люблю…
Он припал к ее рукам. Потом торопливо повел ее в комнаты. На пороге они остановились, не в силах идти дальше. Она приникла к нему, и губы их встретились. Лунину показалось, что вот он сейчас открыл что-то новое в Анне, что и поцелуй ее какой-то новый.
И когда Лунин увидел ее распустившиеся волосы и таза, потемневшие от страсти, и ее грустную улыбку, он богомольно прижался к ее ногам.
— Люблю… Люблю…
— Все — как сон! — сказала она, делая такой жест, как будто она отмахивается от видения. — Все как сон, Борис! Я не знаю, что со мной… Мне хорошо, мне хорошо. И откуда это голубое вокруг? И этот шум откуда?
— Это весенний шум, Анна.
Они вышли на террасу, и Анна, простирая руки, громко кричала:
— Здравствуй, апрель! Здравствуй, лес мой!
И вот, когда она так стояла с поднятыми к небу руками, изнемогая от любви, Лунин вдруг сделался мрачным, как будто вспомнил что-то.
— Когда приедет муж? — спросил Лунин сухо, стараясь не смотреть в глаза Анны.