l:href='#n_744' type='note'>[744] целая комната отведена этому мастеру. Матисс — даровитый художник, но его живопись настолько пуста и бессодержательна, что воистину, когда ее смотришь, становится «страшно за человека». Он довел до предела то, что делали его предшественники. «Зачем художнику рассказывать о своей душе? Да и что такое душа? Не прав ли Жюль Ромен?[745] Не растворяется ли она в хаосе нас окружающей жизни? Физиология — вот это нечто определенное. Будем же физиологичны. Будем же гастрономами». Таковы, вероятно, принципы, которыми руководится Матисс. И любитель получит некоторое удовольствие, «гутируя»[746] в живописи Матисса гармонии неожиданные, изысканные и рискованные… Но надо обладать абстрактною, алгебраически-отвлеченною душой, чтобы полюбить рисунок и краски Матисса; в его заданиях никогда нет идей, но всегда есть рассудочность. Матисс в живописи один из представителей «мировой скуки»,[747] и надо очень утомиться жизнью и на все махнуть рукой, чтобы ценить этого бездушного мастера.
Матисс — это воплощенный испуг перед «литературою», перед словом. Но слова не боялся Леонардо, не побоялся его и Бетховен в своей девятой симфонии.[748] И от этого Леонардо не перестал быть живописцем, а Бетховен не перестал быть музыкантом.
Как характерно для современности, что портретная живопись падает и умирает. Живопись портретная представляет особенный интерес не только для художника, но и для всякого, кто пришел в мир, «чтобы изумляться», ибо изумление есть начало мудрости, как учили древние эллины. Современные художники не умеют изумляться и даже боятся того, что поражает, — лица человеческого. Проблема портрета тесно связана с основною темою Ветхого завета, в котором сказано, что человек создан «по образу и подобию Божию».[749] Но в этом же Ветхом завете Бог-отец говорит древнему еврею: «Лица моего не можно тебе увидеть, потому что человек не может увидеть меня и остаться в живых» («Исход», 33 гл., 20 ст.). Но что такое искусство? Разве художник не мечтает увидеть вещи «лицом к лицу»?[750] Автор книги «Исход» не сказал, однако, неправды: мудрец не утверждал, что никто не может увидеть лица Бога, он сказал только, что тот, кто увидит его, умрет. Так ветхозаветная мудрость оправдывает важнейшую эстетическую идею о предвосхищении художником смерти.
И чем прекраснее, бодрее и значительнее художник, тем глубже он познает тайну смерти, и в этом смысле «умирает», потому что смерть можно познать лишь опытом, лишь погружаясь в ее стихию. И суеверные жители Вероны были правы, когда они, встречая на улицах Данте, кричали:
Не такова судьба французских живописцев… У нас, русских, есть Иванов и Врубель. Эти два гения оправдывают нашу живопись. В современности русская живопись многолика и многообразна: Серов с его трезвым реализмом; петербургская школа, для которой так характерны умный историзм, чудесная графика и тонкий вкус; с другой стороны, такие фантасты, как Павел Кузнецов[752] и некоторые московские декаденты, наконец, наши подражатели Сезанну[753] и даже «кубисты». В этом стремительном потоке школ, направлений или даже «настроений» еще мало, быть может, завершенного и определившегося, но есть какое-то буйство талантов. Во всяком случае нет еще, слава Богу, «мировой скуки» или почти нет.
Нижняя Сена
Париж в плену у иностранцев. Парижане покинули город. Жара так ужасна, что выходить из дому можно лишь ночью. А в моем отеле новый проприэтер[754] штукатурит стены, и жильцы задыхаются в известковой пыли. Зеленый попугай на дворе так жалобно кричит «Франсуа», как будто единственная надежда — наш единственный слуга. Но и Франсуа, человек веселого нрава, умевший смеяться без причины, неожиданно приуныл.
Я уехал в Нормандию, в местечко Ипор
За завтраком, после неизбежных вопросов о том, хорошо ли спали, приятно ли было купанье и как вообще ваши дела, начинается разговор на политические темы.
Прежде всего, конечно, каждый считает своим долгом сказать нечто по поводу конгресса железнодорожных рабочих и саботажа. Буржуа из Руана жестоко ругает «всех этих забастовщиков, разбойников и пьяниц». Профессор, пожимая плечами, замечает, что, конечно, это очень неприятно сломать себе шею при поездке, например, из Ипора в Париж… «Но социальная борьба неизбежна».
Республиканец произносит маленькую парламентскую речь о сильной власти и о «belle France»,[759] на достоинство которой посягают свирепые анархисты.
Затем возникает разговор о России.
— Сильна ли в вашем парламенте партия нигилистов? — спрашивает меня буржуа из Руана.
Я отрицаю ее существование, но все с сомнением качают головою и утешают меня тем, что пройдет «триста или четыреста» лет — и Россия будет на культурном уровне Европы…
— Довольно политики, — говорит профессор с приятною улыбкою, — поговорим о чем-нибудь не столь грустном… В последнем номере
Вопрос обращен к депутату. Депутат, конечно, слышал. Начинается французский разговор о философии.
— Бергсон — талантливый человек, но скажите, зачем эта сложность и неясность? У Бергсона слишком абстрактный еврейский ум. Мы, слава Богу, живем в двадцатом веке и, надеюсь, имеем право быть трезвыми. Идеи должны быть ясными — это прежде всего. На что нам запутанная его теория
Но и эта тема не увлекает нашего общества. Начинает щебетать
Но в это время приносят газеты, и мы читаем о казни двух матросов в Тулоне. Они убили товарища из-за трех су.
Эта тема интересует всех не менее купальных костюмов.
— Какие звери! Из-за трех су! Что оставалось делать военному суду! Конечно казнить…
— Да, но зачем эта слишком долгая церемония? Два с половиной часа на площади перед войсками и народом!
— Вы обратили внимание, что один из осужденных все время курил? Так и умер с папироскою в руках…
— Да, да… Как же! Он спросил у священника, который его исповедовал: «А что, там наверху не будет уже, пожалуй, табачных лавок?» — а тот ему ответил: «Там найдется кое-что получше»…