красный петух, который орал человеческим голосом: «Свобода, равенство и братство или… смерть». Петух кричал хриплым голосом.
Я проснулся от сильного толчка и сразу не мог сообразить, лежу я или стою. Наконец, нащупав выключатель, я зажег электричество. То, что я увидел, смутило меня. Полотенце, которому полагалось висеть на крюке перпендикулярно полу, висело ему параллельно, образовав прямой угол со стеною каюты. Раздался сильный треск, и полотенце, как маятник, переместилось в обратную сторону и опять стало под прямым углом. Туфли мои и сак, который я забыл положить в сетку, плавали в воде.
«Добро бы мы переплывали океан, а то в каком-то Отрантском проливе[839] терпеть этакие приключения», — рассердился я, догадываясь, что дело неладно и что пароходу угрожает опасность.
С немалым трудом вылез я из койки и «спустился» в дверь, ибо стенка с дверью превратились теперь в пол, а пол очутился в положении стены. Пароходные переборки трещали зловеще.
В общей каюте, судорожно уцепившись за стол, сидел дежурный слуга. Я полез по лестнице на палубу. Боже мой! Что я там увидел! Небо и море смешались в диком вихре.
Я подумал: «Человек со всеми его претензиями, планами, революциями, культурою, войною — в конце концов один из малых статистов в этом космическом театре. А трагическая героиня на его подмостках — сама стихия. Какой у нее голос! Какие жесты!»
Целые горы из морской глубины возникали у борта парохода и обрушивались на палубу.
Моя куртка мгновенно стала мокрой. Я едва дополз до средины палубы и с трудом держался на ногах, крепко схватившись за канат. Сначала мне казалось, что на палубе никого нет. Потом я рассмотрел на мостике капитана и трех матросов на вахте.
Я не знаю, сколько времени пробыл я так на палубе, прислушиваясь к великолепной и страшной симфонии моря. Светало, но хмельная буря по-прежнему праздновала свое оргийное торжество. Оглянувшись, я вдруг заметил, что еще один человек был на палубе. Это мой турок сидел, прижавшись к груде каких-то тюков, привязанных к мачте. Он увидел меня и сделал мне знак, чтобы я сел рядом с ним. Я перебрался не без труда в его убежище. Мы сели рядом, прижавшись плечом к плечу, как друзья, — мы, враги, сыны враждебных наций и государств, как я тогда думал.
— Вот он, человек, — сказал он, как будто угадывая мои мысли. — Жизнь наша, как тростинка, а мы думаем, что мы цари.
— А мы все-таки и цари, и боги, — усмехнулся я, но буря так свистела, что он, должно быть, не расслышал моего философического замечания.
Мы долго так сидели, обмениваясь изредка фразами, и часто не слышали друг друга из-за рева и воя ветра, но — странное дело — я чувствовал этого человека как друга и брата.
В полдень буря стихла, море раскинулось зеленой пеленой, и солнце запело в небо свою золотую песнь. Я теперь видел страстные и решительные глаза моего ночного товарища.
— А все-таки мы победим и эту бурю! — сказал он вдруг улыбаясь.
— Какую бурю?
— Войну.
— Что? — спросил я недоумевая.
— Войну, — повторил он убежденно.
Когда мы прощались, он дал мне визитную карточку.
Я с удивлением прочел на ней:
По-видимому, он заметил, что я недоумеваю.
— Я родной брат того Шевкет-бея,[841] о котором вы, вероятно, слыхали.
Только тогда я вспомнил о царьградской драме.
Теперь этот представитель умирающей культуры, этот свободолюбивый патриот представляется мне как живой символ несчастной Турции, которая должна восстать против самой себя, если она мечтает сохранить свое культурное и национальное единство.[842]
Спасаясь от бури, которая обрушилась на пароход наш в Отрантском проливе, зашли мы в Патрас.[843] Капитан, такой озабоченный, нелюбезный и строгий накануне, не говоривший ни на одном языке, кроме итальянского, вдруг стал весьма приветливым, веселым и словоохотливым. У него также открылись лингвистические знания: он заговорил по-французски, по- английски и даже с грехом пополам составлял фразы по-русски, весьма, впрочем, неожиданные. Так на капитанов влияет погода.
В Патрасе к нам на пароход сел адвокат-грек, решивший ехать в Афины морем: в это время как раз что-то случилось на железнодорожной линии, и движение поездов было прервано.
Этот адвокат был первый грек, которого я увидел во время войны, и я был рад, когда он заговорил со мною. Впоследствии я убедился, что этот афинский гражданин весьма типичен для среднего образованного грека. Таких теперь там немало. И, кажется, сам Венизелос [844] человек такого склада и таких же стремлений, если судить, по крайней мере, по явной его политике и дипломатии.
— В Афинах вы не найдете ни одного честного грека, который держал бы сторону Германии, — сказал мне адвокат, решительно подчеркивая каждое слово.
— Но ведь у вас есть германофильские газеты, стало быть, и германофилы найдутся, если их поискать хорошенько.
— Германофильские газеты, сударь, издаются на немецкие деньги. Впрочем, я не хочу сказать, что мы германофобы, мы только не германофилы — вот и все. Можно быть ни тем, ни другим. Мы блюдем интересы Греции.
— Вот и вы говорите об интересах, — сказал я, стараясь вызвать собеседника на откровенность. — Я восемь месяцев беседую с «нейтральными» людьми, и все они твердят об интересах и компенсациях. Но не думаете ли вы, что не только интересы определяют судьбу нации? Может быть, соблазны легкой поживы делают политиков близорукими?
Адвокат самодовольно усмехнулся.
— Ничего, кроме интереса. Все так. И мы, как все.
— Но, однако, вы сказали, что симпатии большинства на стороне союзников. Почему?
— На стороне Франции. Это верно. Но эти симпатии — по расчету. Я могу вам откровенно сказать. Франция была всегда дружественной нам державой. Она оказывала нам драгоценные услуги, финансовые и политические. Мы имеем основание надеяться на нее и в будущем. Ее поражение было бы нам невыгодно.
Он с хитрою гримасою, прищурив глаза, смотрел на меня, по-видимому, несколько презирая во мне русского наивного дикаря, который воображает, что в политике может быть кое-что еще, кроме «интересов и компенсаций».
Почтенный буржуа, вероятно, не подозревал, что в это время я вспомнил пушкинские строки: «Страна героев и богов, расторгни рабские вериги»…[845]
… Увы! зов Пушкина, как и зов Байрона, обращенный к Греции: «О, кто возродит этот доблестный дух и воззовет тебя из могилы?»[846] — звучат в наши дни, как ирония Современные греки не похожи на греков, тем менее на богов, а вместо доблестного духа в Элладе царствует ныне дух торгашеский.
Но как ни прозаичен был гражданин эллинского государства, все же берега Коринфского залива[847] не могли не тревожить сердце поэтическими призраками минувших времен.[848]
А когда пароход наш подошел к узкому Коринфскому каналу[849] и после долгих переговоров с береговою стражею, подъезжавшей к нам на катере, повлекся медленно между берегов высоких и пустынных, все стало похожим на сказку.
Кто-то вскрикнул даже в непритворном испуге, когда пароход надвинулся высокими мачтами на