низко нависший над каналом железнодорожный мост. Казалось, что мачты выше моста, что наш пароход лишь призрак, который преодолевает внешние преграды, презирая все материальное.
Мы пришли в Пирей[850] ночью. Сотни золотых огней дрожали на берегу и в бухте. Какие-то черные люди шныряли на лодках вокруг парохода. На палубе стучала машина, наматывавшая якорный канат. Где-то громко и тревожно закричала сирена. И вдруг все звуки умерли.
На рассвете мы снялись с якоря.
Дымя сигарою, ко мне подошел афинский адвокат.
— Вот наша гордость, — сказал он, указывая на несколько новеньких военных судов, окрашенных в боевой цвет, — здесь не весь наш флот. Часть маневрирует в море.
Он помолчал, самодовольно улыбаясь.
— Рано или поздно — Константинополь будет наш, — проговорил он наконец и посмотрел на меня, как будто ожидая возражений.
Но я не возражал адвокату.
«Значит, и при крайней трезвости прозаического ума, — думал я, — возможны такие патриотические мечтания. Но горе тому народу, который ничем высшим не оправдывает своего националистического стремления и ничего не ищет, кроме „выгоды“».
Огибая Эвбею,[851] мы пошли к Салоникам.
Мы приехали в Салоники утром. День был жаркий. Синее море, и тихое неподвижное небо, и говор разноликой толпы, десятки больших парусных лодок, привязанных к набережной, и купцы на них в белых коротких юбках, с тюрбанами на голове, продающие рыбу, апельсины и яблоки, — все было так беззаботно и так мирно: не верилось, что тут рядом союзная страна задыхается в неравной борьбе с врагом.
В большом отеле, довольно чистом, лакеи говорят по-французски; после обеда нам дали чудесный турецкий кофе, какого я нигде не пивал; в просторном номере было светло, а с балкона можно было любоваться великолепным заливом, над которым носились чайки — «птицы небесные, которые не сеют, не жнут».[852]
Ах, забыть бы о кровавом пире, об изнемогающей в битвах земле и остаться тут, среди этой праздной и ленивой толпы под жарким солнцем! Так думалось малодушно, и страшно было ехать на север.
Я остался в Салониках на сутки. Бродил по городу, тщетно стараясь разгадать, кто эти люди, собравшиеся здесь среди развалин — турки, греки, евреи? Все языки здесь смешаны. Смешаны и нравы, и типы.
Среди нищенских лохмотьев увидишь вдруг женщину в драгоценном восточном наряде с прекрасным жемчугом на головном уборе или неожиданно столкнешься с французами в платье парижского покроя.
Зазвенели бубны, застонала скрипка, и какая-то процессия, свадебная, может быть, потянулась из узкого, грязного переулка, и тотчас же из окон высунулись черномазые головы и долго прислушивались к нестройным звукам уличной музыки.
Я зашел в храм св. Софии, превращенный турками в мечеть, а теперь восстановленный.[853] Во дворике — большой каменный бассейн с зеленою водою. Фасад храма не любопытен, но внутри есть мозаика над алтарем и в куполе. Тщетно я искал потом репродукций этой мозаики. Здесь, по-видимому, никому не пришло еще в голову, что надо сфотографировать эти драгоценные камни.
Но надо было ехать домой. Я отправился в румынское консульство визировать паспорт.
Там со мной были любезны и предупредительны, и даже, быть может, чересчур заботливы. Так, например, какие-то румыны, оказавшиеся там случайно, вместе с консульским чиновником долго уговаривали меня не ехать через Болгарию.
— Поезжайте прямо через Румынию. Вам придется из Ниша,[854] минуя Царьброд, ехать на север, потом по Дунаю, а там по Румынии до Бухареста и русской границы.
— Но я хочу побывать в Софии, и так ближе, кроме того, и удобнее, наконец…
Румыны значительно улыбнулись.
— Удобнее, но не пропустят болгары.
— Однако ведь несколько тысяч русских ехало так.
Румыны недоверчиво качали головами.
— Едва ли пропустят.
Оттуда я пошел в болгарское консульство.
Там без всяких разговоров поставили на паспорте штемпель:
Денег за визу не взяли.
— Мы берем только с иностранцев.
Кажется, эта несколько неожиданная в устах болгарского чиновника фраза стала какой-то традиционной любезностью по адресу русских, возвращающихся домой во время войны.
Утром на другой день я выехал в Сербию. На вокзале в Салониках я увидел толпу измученных, безнадежно утомленных людей с худыми и тревожными лицами. Они волновались, суетились, размахивали руками. Драгоман[856] нашего консульства что-то им объяснял и выдавал какие-то льготные билеты третьего класса для путешествия через Сербию в Россию.
Это палестинские евреи, русские подданные, возвращались на родину — в смятении, страшась будущего.
В этой толпе я заметил одно женское лицо с такими печальными глазами, каких я никогда не видел. Еврейка стояла неподвижно, не суетилась, не кричала, как другие. В этой девушке сохранилось что-то библейское. Такие, должно быть, еврейки сидели некогда на «реках вавилонских».[857]
Граница сербская, как известно, недалеко от Салоник. Не без волнения, признаюсь, я ступил на сербскую землю. Разумеется, я тотчас же начал прислушиваться к тому, что говорят здесь, где война своим тяжелым плугом пашет несчастную землю и где поля политы не светлым дождем, а кровью самих землепашцев. Как всегда, «глубокий тыл» эмиграции оказался менее чутким к действительности. Сербы не унывают: такое осталось у меня впечатление. Надо, впрочем, и то сказать, что ехал я в те дни как раз, когда австрийцы бежали из пределов Сербии после недолгого своего торжества.
Но если не было пессимизма, зато — увы! — не было и миролюбия по отношению к своему недавнему союзнику — Болгарии.[858]
Первый же серб, с которым пришлось мне беседовать, оказался непримиримым до странности. Это был старик, ехавший со мною в одном купе от Салоник до Ниша. Объяснялись мы с ним по-французски. По-русски он не понимал, а я не понимал по-сербски, хотя читал когда-то сербские песни без большого труда. Впрочем, отчасти в моем непонимании языка виноват был и этот старик, говоривший торопливо и неразборчиво.
Непримиримый старик и слушать не хотел об уступках болгарам.
— Как! Этим татарам уступить исконную славянскую землю! Македония — колыбель нашего народа. Отсюда вышло южное славянство. Нет, мы не уступим нашей земли этим варварам…
— Почему варварам? Почему татарам?
На это, разумеется, последовали обычные ответы, которых я наслушался немало в Женеве.
Болгары не чистые славяне.[859] У них нет своей древней литературы. Их фольклор несамостоятелен. Вся древняя культура — культура сербская.
Не будучи вполне компетентен в этой области, я не мог, конечно, возражать старику с достаточной убедительностью, но у меня была какая-то внутренняя уверенность, что эта острая распря потому так и остра, и ядовита, и жестока, что ссорятся между собою все-таки родные. Чужие враги могут бороться, но истинная ненависть может быть лишь при какой-то близости, и, пожалуй, уместно вспомнить здесь поговорку: от ненависти до любви один шаг.
Когда поезд, медленно тащившийся среди обнаженных тутовых деревьев, остановился у станции