в то время, когда его разрезают?
— Остановись! — кричу я Габриэлю, колотя кулаками по его спине.
— Нет!
— Остановись, я должен постоять несколько секунд.
— Я не остановлюсь! — Он только чуть замедляет, потому что ветер выхватывает слова. — И я не поверну назад. Доедем, а там ты решишь.
— Ну, вот, Фонтанелла, — сказала Аня. — Вот я тебя и побрила, как обещала. — И снова поднесла мне зеркало.
Первый раз в жизни я видел глазами то, что до этого чувствовал только внутри себя: ее пульсацию. Кожа на ней чуть приподымалась и снова опадала, как перистый покров над бьющимся сердцем птицы, только много-много медленней, и Аня, такая близкая — ее теплый живот почти касается моего лица, — лизнула свой палец и обвела ее круглыми влажными движениями, как Элиезер обводил пальцами край пустого коньячного стакана. Обводил и объяснял мне, как возникает звук зуммера, и как он достигает уха, и что с ним делает мозг, и как все это связано с пониманием.
Я хотел подняться, но ее вторая рука вдруг напряглась и прижала меня к себе, щекой к груди. И еще раньше, чем я понял, что должно произойти, ее руки уже охватили мое тело и стали опускать — то ли поддерживая, то ли заставляя, — пока я не лег на пол.
Сильная тонкая дрожь взобралась по моим позвонкам снизу до затылка, а оттуда поднялась к обнаженной вершине черепа. Дрожь и гул. Время сжимается в точку и растягивается вдаль. Ее тело стоит перед моими глазами — в эту минуту и потом, молодое и старое, со мной и без меня, в этом доме и в чужом городе, который уже тогда начал обретать во мне свою будущую форму, и свои камни, и дома, и стены, и я почти теряю сознание в тех безднах, что раскрываются между видением и предвидением.
Аня лежала, прижавшись ко мне, вороненый хохолок ее венерина холмика ощетинился и встал дыбом, и вдруг я почувствовал, что ее рука прокладывает себе дорогу между нашими прижатыми друг к другу животами. Я испугался. Я думал, она схватит меня, и уже ощутил свою диафрагму и мышцы живота — первая растворялась, вторые напряглись, и, несмотря на желание, я смутился, но ее рука пошла дальше, и вдруг комнату наполнил странный аромат, как иногда бывает весной, когда последний дождь ударяет по теплым листьям майорана и микромерии.
Будь благословенно обоняние, запоминающее лучше, чем все другие чувства. Будь проклят язык, не снабдивший запах необходимыми ему прилагательными. В полях других чувств есть синий, и размытый, и вкусный, и соленый, и высокий, и низкий, и шершавый. Но у запахов, как у болей, нет названий и имен. У них обоих — только заимствованные слова, и оба они вынуждены запоминать и сравнивать: себя — с предыдущими болями и запахами или с древними словами, таинственное звучание которых наполняет меня обманчивым ощущением точности. Я извлекаю из памяти
Рука Ани вернулась из бездны, и ее запах — предположительный запах расплавленного золота и знакомого аромата цветущего ракитника и жженого шалфея. Ее пальцы прошлись по моему лицу, скользнули по лбу, округлились над оголенной фонтанеллой, обходя ее вокруг, как будто очерчивая букет васильков или царскую корону, сошлись над ней и освятили ее тоже. Я помню: мое лицо перед ее лицом и моя грудь перед ее грудью, ноги согнуты против зеркала ее ног, живот прижат к отражению ее живота. Ее рука снова вернулась к чреслам, набрала полную ладонь, снова поднялась и помазала мне глаза и лоб, спустилась и помазала мне губы, и поцелуй ангела поднялся к моему носу. Мои ресницы склеились. Ноздри раздулись. Лоб растворился. Каждый вдох заполнял пустоты в моем теле. Молод и стар я был в эту минуту, знал, какое действие она свершает, но не знал его смысла.
— Сейчас ты мой, Фонтанелла. Куда мы ни пойдем, я или ты, ты всегда будешь мой.
И снова погладила меня, мою щеку и мой нос, мои раскрытые губы, и мой облизывающий язык, и мои склеенные ресницы. Ее голова наклонилась ко мне, колос ее шеи склонен, змея ползет по пшеничному полю.
Обгоняем мчащуюся машину, в ней — один из тех новых молодых водителей, которых так ненавидит Жених, — маленькая-крашеная-колючая головка, маленькие торчащие уши. Он пытается поравняться с нами, но на горном повороте тонет в зеркале заднего обзора. Габриэль наклоняет мотоцикл направо и налево, и я — то ли сам по себе, то ли брошенный силой поворота — наклоняюсь вместе с ним. Холодный воздух ущелья, последний каменный мост, вот кладбище на въезде — Иерусалим, как же иначе! — с надписями «На-Нах-Нахам-Нахман»[123] на стенах, вот дома и балконы, заклеенные лозунгами на любой вкус — «а вдруг придет кто-нибудь, кто любит компот».
— Куда?
— Туда, — показываю я.
Я не знаю Иерусалима, и, хотя Жених просверлил мне дыру в шлеме, я снимаю его, чтобы лучше ориентироваться. Я узнаю Бейт-а-Керем, жилье Задницы, и гору Герцля, жилье ее брата, тоже узнаю. Ветер слизывает слезы с моих глаз, за горой Герцля еще какой-то незнакомый квартал, названия которого я не знаю, а потом вдруг — невероятный, одуряющий запах, в который мотоцикл врывается бешеной стрелой: это цветущий метельник, испанский дрок, высокий свет освещает его желто-сияющие соцветия по краям извивающейся дороги, они словно вышли встретить меня, чтобы сказать, что я добрался правильно: вот она, большая больница, подстерегающая на склоне горы.
Охранник поднимает шлагбаум, цокает языком: «Ну и чудище!» — спрашивает: «Сколько он делает?» — и Габриэль отвечает: «Нет у нас времени разговаривать».
— Поезжай, друг, жми на газ. Здесь никто не спит. Здесь ты или лежишь без сна, или лежишь мертвый.
— Я подожду тебя здесь, — сказал Габриэль у входа в корпус.
Габриэль — мужчина высокий и симпатичный, у него заостренное, как у волка, лицо, и даже в пятьдесят пять он выглядит моложе наших лет. Две медсестры, ожидающие там попутки, смотрят на него с любопытством, а мне говорят:
— Зайди через приемный покой.
Серебристо-безмолвные коридоры, запахи лекарств, свет и мрак. Я бегу, ощущая своей фонтанеллой тех, что только что родились, и тех, что скоро умрут. Покинутые лестничные клетки. Лабиринт. Где ты? Крикни, чтобы я услышал. Туда. Я бегу, насколько позволяет больное колено, и моя фонтанелла останавливает меня на нужном этаже и выбирает мне нужный коридор. Туда. И, как палка по доскам забора, перебирает закрытые двери: не-та-не-та-не-та-не-та. Та. Здесь, Михаэль, эта. Черный прямоугольник распахивается, я вхожу, я приближаюсь, я здесь. Кашель глубокий, страшный, она хочет что-то мне сказать, и задыхается, и я опускаюсь на колени и кладу голову…
Рука протянулась, нащупала, покружила над моими берегами, нажала осторожно: я узнала тебя, Фонтанелла. Я знаю, я помню, ты мой, Фонтанелла. Это ты.
Глава последняя
МИХАЭЛЬ
Ястреб шел широкими кругами, рассматривая наш двор с высоты своего круженья. Перебирал в