Ури тоже иногда выходит из своей комнаты и заходит на кухню, а когда он еще соглашается на просьбу своей близняшки что-нибудь приготовить, она совсем блаженствует.
— Иди ко мне работать, — предлагает она ему.
Он отказывается:
— Из этого ничего не выйдет, мы не пара для работы.
Ури удивительно готовит маленькие и точные блюда, очень оригинальные по вкусу, и тело Айелет во время еды начинает танцевать на стуле от удовольствия. У нее есть «танец мяса», и «танец салата», и «танец рыбы», и, когда она остается спать у нас, она утром одевается так же, как одевалась когда-то девочкой, — стоя на кровати и подпрыгивая.
— Ты ее сломаешь, — замечаю я ей. — Ты уже большая девочка!
— Для чего у нас есть Жених в семье? — смеется она. — Он починит. Главное, что ты видишь свою дочь счастливой. Тебе это не важно?
Она будит Ури, чтобы попрощаться с ним.
— Приходи готовить у меня в пабе, не забудь! Ту пасту, что отец готовит только для себя, ту, с пережаренным шалфеем.
Он отталкивает ее, сонно улыбаясь:
— Никуда я не пойду. Что, если как раз, когда я уйду, придет та женщина?
— А что с той моей подругой, с которой я тебя познакомила? Ты с ней встретился?
— Встретился.
— Встретился — и что?
— Горячая, как кипяток, но ложка у меня не согнулась.
Мы с Габриэлем просыпаемся рано, и иногда я захожу к нему и прошу сделать со мной утренний круг на его мотоцикле.
— Маленький и быстрый круг перед кофе, в знак дружбы.
Нам было лет пятнадцать, когда он впервые повез меня на мопеде по полям вокруг деревни, и нам было пятьдесят пять несколько недель назад, когда он в последний раз провез меня от «Двора Йофе» до больницы «Хадасса» в Иерусалиме. На этот раз — ужасной ночью, на своем черно-зеленом «кавасаки- 1100», а тогда — чудным утром, на «метчлессе» Шломо Шустера, который Габриэль украл и, поучившись на нем с четверть часа, повез меня по полевым дорогам, и мы оба смеялись, как сумасшедшие, удирая от шустеровского «виллиса», который гнался за нами с воплями и гудками, пока мы не увидели в зеркало скачущую кобылу Апупы и Апупу на ней, а потом услышали его рев.
Даже Жених, питающий отвращение ко всем видам транспорта, производимым в Японии, восторгается воздушным фильтром габриэлевского «кавасаки» и признает, что «во всем, что касается всасывания и выхлопа, у этой машины разумный двигатель». Разумный или нет, но мотоцикл действительно очень сильный и быстрый, и я люблю сидеть за широкой спиной моего двоюродного брата, закрыв глаза и напевая внутри шлема. Шлем принес мне Габриэль, и Жених просверлил в нем круглое и аккуратное отверстие, точно в нужном месте, такое же, как то, которое просверлил мне годы назад в моей армейской каске.
— Не сиди мне там, как мешок с комбикормом, чувствуй меня! — кричит Габриэль, и его голос разбивается о шум мотора и прерывается порывами ветра. — Обопрись руками и наклоняйся вместе со мной.
Обычно мы спускаемся на главное шоссе, поворачиваем на запад, поднимаемся по дороге, по которой когда-то спустились дедушка и бабушка, спускаемся по дороге, по которой они когда-то поднялись, и на перекрестке поворачиваем на северо-восток. Быстро проносятся пятна зеленых дубов, Габриэль, опытный и веселый водитель, низко наклоняет свою машину на поворотах, и мой восторженный смех уносится высоко вверх. А когда мы проезжаем мимо маленького мошава, где когда-то располагался Вальдхайм[25], в котором вырос Гитлерюгенд, женившийся на нашей тете Батии, одна его рука отрывается от руля и похлопывает меня по бедру, говоря, что мы оба думаем об одной и той же женщине.
Алона ждет меня на ступеньках дома, сердится-улыбается:
— Сумасшедшие, разбудили весь город своей выхлопной трубой.
— Это из-за него, — говорит ей Габриэль, а мне: — Иди сделай ей кофе. Что ты за муж?
— Выпьешь с нами?
— Нет, спасибо, я иду будить свою компанию. — И вот он уже всовывает голову в разноцветную палатку своих товарищей и зовет: — Доброе утро, ребята, вставайте продолжить работу Создателя, — и поднимается по четырем ступенькам к деревянной веранде дома Апупы. Раньше там жили дедушка с бабушкой и четыре их маленькие дочки, а сегодня это жилище только для мужчин: Апупы, Гирша Ландау, Габриэля, а в дождливый сезон, когда их вигвам протекает, — также его «Священного отряда».
Каждое утро я варю себе и Алоне кофе с молоком, и у нас есть обычай, по ее мнению «славный», свидетельствующий о том, что она именует «хорошим супружеством». Не только у Йофов, у любви тоже есть прозвища, и когда разные специалисты и заинтересованные лица начинают называть ее «супружеством» — это знак того, что ее дни сочтены. Так или так, этот наш «славный обычай» состоит в том, что мы вдвоем, моя супруга и ее супруг, пьем наш супружеский кофе из одной огромной двойной чашки, которую одна из Алониных подруг произвела в своем керамическом кружке.
— «Сколько стоит полная?» — спрашивает Алона, в очередной раз доказывая свою осведомленность в новинках йофианского языка. И когда я тороплюсь наполнить чашку до краев, как у нас положено, она говорит: — Я люблю, когда мы пьем так.
— Как так? С молоком?
— Так, вместе: глоток я — глоток ты. — И тут она смотрит на мои штаны и улыбается в отчаянии: — Ну, что мне с тобой сделать?!
— А что случилось?
Ее палец указывает на пятно от кофе:
— Ой, Михаэль, Михаэль… Что бы ты ни делал, чистым ты из этого никогда не выходишь.
Так это сегодня, но в «те времена» каждое утро начиналось со звуков, которые доносились из дома Апупы: глухой звук его шагов, потом тяжелый удар деревянной двери, затем легкий стук сетчатой двери, а после этого — тишина. Замолкали птицы, прекращалось кудахтанье кур, разом обрывалось нетерпеливое мычание голодных телят — появлялся Давид Йофе.
Прежде всего он осматривался вокруг — не обнаружится ли «враг», не успевший удрать или спрятаться. Но никаких врагов, к сожалению, не было видно. Тогда он усаживался на ступеньке, возле своих рабочих ботинок пятьдесят второго размера, стучал ими по полу, сообщить им и скорпионам, которые «всегда ночью залезают в ботинки», что пришел хозяин. Хлопал по полу твердой плоской ладонью, чтобы ни один скорпион не ушел живым, а потом обувал, и топал, и затягивал шнурки двумя одинаковыми и одинаково работающими руками.
В отличие от бабушки, от Пнины-Красавицы, от моей матери и от Рахели, которые были левшами, дедушка был «двурукий», то есть мог работать обеими руками с одинаковой силой и точностью. Это хорошо знал каждый апельсин, который он сорвал, и каждая корова, которую он доил, и каждый мужчина, которого он бил. Я бы с радостью добавил здесь приятное сочетание слов — «и каждая женщина, которую он любил», — но дедушка любил только бабушку и, как всегда подчеркивала моя мать, «никогда в жизни не прикасался к другой женщине. Ни одной рукой — кап! обличающий взгляд на отца, — ни двумя».
— Мужчина должен носить высокие ботинки и хорошенько затягивать шнурки, — утверждал Апупа, отвергая всякие сандалии, легкие туфли, застежки-молнии и ремешки. — Только так он знает, что нужно работать.
Я любил смотреть на его руки, работавшие, как отражения одна другой, продевающие, затягивающие, завязывающие, поднимающие кирку, седлающие кобылу. Дедушка говорил, что эта его способность, как и высокий рост, — доказательство того, что он из потомков царя Саула, из колена Вениамина.