иногда от голода или просто от тоски.
Он и сегодня кричит так — правда, редко и с широкой улыбкой, как будто пытаясь развлечь нас и своих товарищей подражанием самому себе. Но мы, которые весело смеялись, когда Габриэль появлялся в бабушкиных платьях, и улыбались, когда он в армии получил знак отличия, и приняли, кто с явным согласием, кто с молчаливым, его товарищей, которые раньше, в армии, были «Священным отрядом», а сейчас превратились в пеструю и крикливую компанию попугаев, живущих вместе с ним, с Гиршем и с Апупой, — мы при звуках этого «Покорми!» не смеемся. Не смеемся, и всё тут. Вот так. Мы, Йофы, почти во всем стараемся найти что-нибудь забавное, и даже если не всегда на самом деле этому рады, не раз находим. Даже над смертью некоторых Йофов, не говоря уже об их жизни, мы подшучиваем. Но над этим криком — нет. Не видим в нем ничего смешного, и всё. А теперь я вернусь на свои следы, чтобы разобраться со своими квадратными скобками и развернуть несколько угловых.
Первый знак, которым Амума дала знать о своем приближающемся конце, сверкнул уже за много дней до ее болезни. Преднамеренным и продуманным образом она принялась запечатлевать себя в семейных воспоминаниях, и поскольку хорошо знала все выверты и уловки нашей йофианской памяти, то понимала, как важно вновь и вновь повторять желаемую версию.
Вот так это у нас в семье: я, например, знаю об отце моего деда лишь то, что захотел рассказать его сын. И моя мать тоже подвергает цензуре рассказы, не соответствующие ее мировоззрению, — ведь все знают, что доктор Джексон уже умер, но мать не рассказывает об этом и уж тем более не отвечает на естественный вопрос — как это произошло? Растерзал ли его белый медведь в конце забега на Аляску? Прихватило ли его тяжелое воспаление легких после холодного душа? Не из мести или злости, но я предпочитаю вторую возможность.
Мой отец тоже придумывал небылицы, но он делал это, чтобы повысить художественные достоинства своих историй, а вот рассказы Рахели подозрительны мне куда больше, потому что у них есть явное назначение: создать наследие, образ и язык, — и поэтому мне ясно, что это не просто вымысел.
И вообще, кто знает что-нибудь о предках своей бабки и своего деда? Ведь даже огромные, возрастом в столетия, генеалогические деревья иных семей, где тщательно исследованы самые мельчайшие веточки, на которых гнездятся давно вымершие птицы, — и те говорят нам не больше, чем, скажем, данные, необходимые для участия в выставке породистых собак. Или, как говорит моя тетка: «Чем тебе поможет, что у истоков твоей династии находился Виленский Гаон[105], если твой сын все равно обыкновенный дегенерат?»
К примеру, герцлийские Йофы заходят в своих претензиях так далеко, что утверждают, будто наш род ведет начало не от царя Саула, а от
Так «ма ништана»[106]? Что, собственно, изменилось? Чем мы так уж отличаемся от всех? А тем, что каким-то насмешливым образом в нашем семействе, по словам Алоны, «всё происходит наоборот». В самом деле, весь год мы умудряемся ходить по суше, но именно в пасхальный седер нас опять покрывают пучины{49}, нас накрывает [нас погребает] [нас затопляет] заново смыкающееся Красное море воспоминаний. И даже тем Йофам, которые перед тем, как собраться вокруг пасхального стола, припомнили излить семя, выпустить кровь или покормить ребенка молоком, — даже им не удается избежать захлестывающих вод этой пучины, и тогда наша семья кажется мне похожей на резервистов, которые раз в год собираются на пикник на своей базе, чтобы раздуть золу воспоминаний: как бросили осколочную гранату в нужник точно в то время, когда там уселся старшина, и как команда Гади укокошила целый сирийский десант, и как
И тогда Айелет спрашивает, на что это мы все время так похабно намекаем своими
— Это не из-за вина, — говорят ему все. — Он и на Хануку ведет себя, как идиот.
— И кроме того, — добавляет Рахель, — именно из-за того, что твой отец однажды дал ему выпить, ты сегодня сидишь здесь с нами.
И тут уже начинаются крики. Хана, и Апупа, и Габриэль, и Рахель кричат, каждый в свой черед: «Это таки-да было так!» А Айелет и Ури с раздражающим спокойствием добавляют: «Или не так». Но даже если бы все они говорили правду, это бы все равно ничего не прибавило и не убавило, потому что в семействе Йофе различие вариантов — это не выражения разногласий, а тот клей, который держит нас вместе.
Что же касается Амумы — ее тоска по Батии не уменьшилась, ее возмущение тем, как Апупа обращается с Пниной, не ослабло, и ничто не сдвинуло ее с намерения отомстить. Ее отдельная кровать, молчащее пианино, грозные планы и подчищенные фотографии были пока лишь демонстрацией намерений, а не настоящей местью. Ибо настоящей местью может быть только окончательное расставание, из которого нет возврата.
Возвращаясь из школы, я не раз видел, что мать сидит на веранде нашего дома с небольшой и преданной стайкой своих единоверцев, которые дважды в год, с постоянством перелетных птиц, приземлялись у нас во дворе. Отец присвоил им прозвище «травоеды», а она называет их «мои гости».
— Если ты думаешь, что они приходят к ней ради здоровья, — сказал мне отец во время одной из наших маленьких греховных трапез на большой колесной шине в дальнем углу двора, — то ты ошибаешься!
И объяснил, что «травоеды» приходят потому, что все, кто живет по определенным законам и принципам: убежденные вегетарианцы, восторженные хасиды, танковые командиры и перелетные птицы, — нуждаются в расписаниях, приказах, наказаниях и наградах
— Все голодны? — спрашивала мать.
— Очень голодны, — отвечают они.
— Голод — лучшая приправа, — провозглашает она и благословляет: — Приятного аппетита!
Там был один симпатичный худой старик, ожидавший именно этого момента. Как только мать говорила: «Приятного аппетита!» — он торопился со словами: «Приятного аппетита, а то живот уже свербит-то!» — обводил всех глазами, проверяя, понята ли и воспринята ли его шутка, и тут же объяснял: «Аппетит и свербит — это рифма» — и с этого момента не переставал надоедать остальным бесконечными анекдотами, которые извлекал из своей бездонной записной книжки.