Braunsberg, 1872. R. Travers Smith:
Азиатская провинция Каппадокия в IV веке произвела на свет трех выдающихся учителей церкви, Василия и двух Григориев, которые сильно отличались от большинства своих соплеменников, ибо каппадокийцев описывают как трусливый, раболепный и лживый народ [1938].
Василий родился около 329 г.[1939] в Кесарии, столице Каппадокии, в богатой и благочестивой семье, предки которой отличились как мученики. Благочестие воспитали в нем бабушка, святая Макрина, и мать, святая Емилия. У него было четыре брата и пять сестер, которые все вели религиозную жизнь; двое из его братьев, Григорий, епископ Нисский, и Петр, епископ Себастийский, и его сестра, Макрина Младшая, как и он сам, причислены к святым Восточной церкви. Он получил свое литературное образование сначала от отца, бывшего оратором, а позже в школе в Константинополе (347), где он учился у знаменитого Либания и заслужил его уважение, и в Афинах, где он провел несколько лет, между 351 и 355 г.[1940], изучая ораторское искусство, математику и философию в компании своего близкого друга Григория Назианзина и будущего императора Юлиана Отступника.
Афины, отчасти благодаря своей древней известности и историческим традициям, а отчасти — прекрасным учителям философии и красноречия, софистам, называемым так в почетном смысле, среди которых в то время особенно выделялись Имерий и Проэресий, по–прежнему привлекали множество студентов со всех районов Греции и даже из отдаленных асийских провинций. У каждого софиста была своя школа и партия, преданная ему с невероятным рвением и старающаяся всех новоприбывающих студентов привлечь в класс своего учителя. Эти попытки, как и частые литературные состязания и споры разных школ между собой, нередко сопровождались грубым и разнузданным поведением. Для молодежи, еще не укрепившейся в христианском образе жизни, проживание в Афинах и занятия античной классикой были полны искушений и могли легко разжечь дух языческого энтузиазма, который, однако, уже утратил свою жизненность и поддерживался только искусственными методами магии, теургии и туманного мистицизма[1941].
Василий и Григорий были непоколебимы, и никакой поэтический или риторический блеск не мог изгладить из их сознания стойкость благочестивого воспитания. Григорий говорит о своих занятиях в Афинах в сорок третьей проповеди: «Мы знали только две улицы города, первую и наиболее прекрасную — к церквям и служителям алтаря, другую, которую, впрочем, уважали не так сильно, — к публичным школам и учителям наук. Улицы к театрам, играм и местам нечестивых развлечений мы оставляли другим. Наше благочестие было нашим главным устремлением, а нашей единственной задачей было хранить верность призванию и оставаться христианами. В этом и состояла вся наша слава» [1942]. В более поздней проповеди Василий поощряет классическое образование, но предупреждает, что им следует заниматься с осторожностью и с постоянным вниманием к великой христианской цели, вечной жизни, в сравнении с которой все земные предметы и достижения есть тени и мечты. Срывая розу, надо помнить о шипах и, подобно пчеле, не только наслаждаться цветом и ароматом, но и добывать из цветка полезный мед[1943].
Близкая дружба между Василием и Григорием, которая продолжалась от ранней, полной энтузиазма юности и до смерти, была основана на единстве духовных и моральных целей и освящена христианским благочестием; это красивая и волнующая страница истории отцов церкви, и мы позволим себе привести краткий эпизод из области, в которую еще не вторгались историки церкви.
Несмотря на аскетическую ограниченность времени, которая повлияла даже на этих просвещенных отцов, их сознание было все же восприимчиво к науке, искусству и
В описаниях природы присутствует дыхание сладкой печали, совершенно чуждое классической древности. Особенно оно заметно у Григория Нисского, брата Василия. «Когда я вижу, — говорит он, — каждую скалистую гряду, каждую долину, каждую равнину, покрытую свежей травой, и разнообразную красоту деревьев, и у ног моих лилии, дважды обогащенные природой — сладкими ароматами и великолепными красками, когда я вижу вдали море, к которому устремляется переменчивое облако, душа моя бывает охвачена печалью, которая не лишена наслаждения. Когда осенью плоды исчезают, листья опадают, ветви усыхают, лишаясь своего прекрасного одеяния, — мы включаемся в этот постоянный и регулярный круг перемен вместе с совершающей чудеса природой. Тот, кто смотрит на это вдумчивым оком души, чувствует незначительность человека в сопоставлении с величием природы»[1945]. Однако мы находим и солнечные картины — прекрасное описание весны в проповеди Григория Назианзина о мученике Маманте[1946].
Вторая особенность этих описаний природы, более важная для историков церкви, — соотнесение земной красоты с вечностью небес и прославление Бога через дела творения, проникшее из Псалтири и Книги Иова в христианскую церковь. В своих гомилиях об истории сотворения Василий описывает спокойствие тихих ночей в Малой Азии, где звезды, эти «вечные небесные цветы, возвышают дух человека от зримого к незримому». В только что упомянутой проповеди, описав весну в самых ярких и живых красках, Григорий Назианзин продолжает: «Все хвалит Бога и прославляет Его неизреченными тонами, и я тоже буду благодарить Бога за все, с тем чтобы музыка этих творений, хвалебное пение которых я здесь подхватываю, была и моей… Воистину сейчас [речь идет о праздновании Пасхи] весна мира, весна духа, весна для душ, весна для тел, зримая весна, незримая весна, в которой все мы также примем участие, если будем преображены в праведности и вступим, как новые люди, в новую жизнь». Таким образом, земля становится преддверием небес, красота тела освящается как образ красоты духа.
Греческие отцы церкви ставили красоту природы выше произведений искусства; у них было некоторое предубеждение против искусства, так как язычники им злоупотребляли. «Когда ты видишь прекрасное здание и вид его колоннады увлекает тебя, сразу же посмотри на небесный свод и на вольные поля, где пасутся стада на берегу моря. Кто не начнет презирать все произведения искусства, когда он в молчании сердца созерцает восходящее солнце, разливающее свой золотой (шафраново–желтый) свет над горизонтом, и когда, лежа у источника в густой траве или в прохладной тени пышных деревьев, он питает свой взгляд туманными тающими далями?» Так восклицает Златоуст в своем монашеском уединении близ Антиохии, и Гумбольдт[1947] добавляет к его словам искреннее замечание: «Кажется, что красноречие вновь обрело плоть и свободу, утоляя жажду из природного источника в изобиловавших тогда лесами горных районах Сирии и Малой Азии».
В трудные времена распространения христианства среди кельтских и германских племен, которые поклонялись таинственным силам природы в облике грубых магических символов, возникла реакция против общения с силами природы, подобная отвращению Тертуллиана к языческому искусству. Церковные соборы XII и XIII веков в Туре (1163) и Париже (1209) запретили монахам греховное чтение книг о природе, и этот запрет действовал, пока знаменитые ученые Альберт Великий (ум. в 1280) и одаренный Роджер Бэкон (ум. в 1294) не проникли в тайны природы и не подняли на должную высоту их изучение.
