элементарного опыта жизни.
Иные пессимисты, однако же, злорадно возражали: «А что на новом месте? Подумаешь — на новом месте! Хуже там все равно не будет! Хуже бывает только в аду!». Но то — пессимисты: тем и в раю — ад, так что их никто не слушал: основная масса глубоко и безутешно горевала. И лишь один тонкий голос воспел над толпой:
— Да кончайте вы вопить, люди добрые! Детей же наших спасаем, которые еще живы! Тут же — погибель сплошная — неужто не понимаете? — то была молодая колхозница Анна Шигамбаева — мать девочки, умершей от радиации. У нее оставалась еще одна дочка десяти лет.
Этот крик как-то разом угомонил всеобщую ярость. Зал вообще стих вдруг, и кто-то спросил глуповато:
— Дак и шо теперь?
— «Дак шо», — передразнил кто-то другой. Дак отвальную празновать! — а што нам еще остается?
— Пра-а-вильна! Бабушка! Матрена Пантелеевна! Янычариха! — мать твою через полено… выкатывай запасы давай! Народ гулять будет! Поминки будем справлять по колхозу «Степное»…
И двадцать добровольцев, а то и больше, двинулись вместе с Янычарихой к ней домой, чтобы притащить в клуб все стратегические запасы великой мастерицы и достойно встретить грядущие испытания, всем вместе, одной большой семьей в этот воистину апокалипсический час, пробивший для жителей «Степного».
Через полчаса возбужденная процессия, похожая на крестный ход во главе с широко крестящейся колхозной бабушкой-умелицей прикатила в клуб тележку с двумя сорокалитровыми молочными флягами. Сюда же, в клуб, стекалась уже со всех дворов еда из амбаров, и гармошка была уже тут, и гармонист уже орал свежеиспеченную частушку: «Тот глушеный, тот хромой: расселяется «Степной»! Удивляйся, Павлодар: едит ядерный удар!».
И разразилась массовая пьянка — то ли отвальная, то ли поминальная, которая, достигнув невиданного и неслыханного накала страстей — слезных, злобных, отчаянных — всяких вперемежку — шумела до самого утра. Это был праздник, посвященный концу света, который на самом деле давно уже начался, если кто случайно не заметил…
Когда на следующее утро подполковник Лузиков Николай Николаевич — районный военком — заступил на обещанное дежурство, он решил, что над поселком ночью и впрямь взорвалась неплановая атомная бомба, про которую накануне пресекались глупые слухи: дома, правда, стояли на своих местах, но вот люди — нет: никто не стоял. Все лежали. Лишь некоторые все еще ползали по кругу с кружками, что-то нашаривая перед собой, и натыкались на тех, кто ползти уже не мог.
Переселение пришлось отложить поэтому на два дня, потому что невозможно было определить кто есть кто на этом поле мертвых — настолько похожи были друг на друга все эти опухшие рожи — что русских, что казахов, что «смешанных национальностей» — как бы выразился Серпушонок, будь он жив. А ведь Серпушонок наверняка с величайшей завистью наблюдал сейчас с небес за происходящим в его родном селе и проклинал подлую змею, лишившую его этого коллективного, и что самое главное — бесплатного удовольствия.
Зато потом дело пошло быстро. Никакие дома и сараи, конечно же, никуда не переносились. Домашний скарб и скотина загружались солдатами в военные грузовики, хозяева — в кабину или наверх, под брезент — и адью, родное «Степное». На новом месте переселенцев сразу же вселяли в новые щитовые, так называемые «финские», засыпные домики, специально для них уже собранные там на скорую руку все теми же вездесущими солдатами. Сработаны дома были тяп-ляп, конечно, но разве в этом дело?: люди были просто потрясены великодушием и щедростью родины! Да, у них все отобрали, как обычно — и коня, и полати. Но на этот раз им — впервые! — что-то дали взамен! И не просто что-то: настоящие дома дали! «Все для блага человека!»: этот прекрасный лозунг полоскался белыми буквами на красных полотнищах (и наоборот) по всем городам и селам. Не все этому верили, шутили: «…и человека этого мы все тоже знаем…», а зря смеялись: еще придут времена, и очень скоро, когда лозунги эти исчезнут со стен домов культуры вместе со смыслом, в них заложенным, и даже сама постановка вопроса о благе человека будет звучать курьезно, аки старославянские буки-веди…
«Где, в какой другой стране мира заботятся о своих трудящихся лучше, чем в Советском Союзе?», — этим истерично радостным вопросом партийные власти приветствовали переселенцев на новом месте, в совхозном Доме культуры, украшенном по этому случаю лентами, плакатами и гирляндами, и переселенцы с глазами, полными слез громко аплодировали выступающим… Никто из них не знал — в какой стране заботятся лучше, потому что ни один из них в другой стране мира отродясь не бывал; разве что бывший кладовщик «Степного», который закончил войну на территории Польши, но и там о нем заботились после ранения из рук вон плохо, так что он был полностью согласен с оратором: нигде не лучше! И тоже плакал. Об истинном содержании, о причине этих слез репортеры не спрашивали: им важен был крупный план — не для Истории, нет: для передовицы в утренней газете, ради возбуждения в народе встречных слез еще сегодня — слез благодарности Родине, Партии, социалистической отчизне и лично дорогому товарищу… — далее по конъюнктуре политического момента: кому лично — это можно было легко узнать по портрету стене в любом чиновном кабинете.
Счастье въехать в новый отдельный дом постигло, впрочем, не каждого из переселенцев: одинокие люди — старики, бобыли и бездетные вдовы были поселены вдвоем-втроем, с обещанием расселить их по мере строительства следующих домиков. Чего, как все понимали, в ближайшем тысячелетии не ожидается, ибо солдаты-строители исчезли, а кому же еще строить?
Рукавишников с сыновьями и семья Бауэров также получили один дом на всех, правда двойной, на две квартиры, шесть комнат в сумме, с отдельными входами с разных сторон дома. Рукавишников вышел из своей половины почти сразу как вошел, сплюнул, посмотрел на небо, сказал «конура». Да, конечно, в сравнении с его прежним бревенчатым домом в Степном это была хижина из щепок, а не дом. «А, мне сойдет! — махнул рукой Рукавишников, — все равно ненадолго…». Судя по тону, он имел в виду нечто нехорошее, однако улыбался, проговаривая это. Ульяне веселость отца представлялась подозрительной, она не верила в нее, и в Ульяне поселилась постоянно растущая тревога за отца.
На половине Бауэров было так: мать получила свою комнатку, Спартак — свою, и Аугуст с Ульяной — свою, самую большую. А самую большую, кроме всего прочего и потому еще, что нужно было предусмотреть место для детской кроватки: их ждало в ближайшее время великое событие: рождение ребенка. Аугуст от волнения иногда не мог спать ночью, и осторожно ощупывал Ульяну, как механик ощупывает проблемный, агрегат в машине, который может не сработать.
Но все сработало как надо, и у Бауэров появилась чудесная малышка Людочка: в память о бабушке — Улиной матери. Людмила Августовна Бауэр. Радости в доме Бауэров-Рукавишниковых не было предела; лишь семилетний Спартак воспринял это событие как личную драму, молча переживая постигшую его второстепенность в системе мироздания. Но он считал себя самураем и воспитывал в себе презрение к нежным чувствам любого рода. А вот Амалия Петровна Бауэр — бабушка Амася — была на седьмом небе, и даже о Волге своей вспоминала теперь не каждый день: весь окружающий ее мир замкнула на себя и поглотила маленькая внучка. При каждом удобном случае она напрашивалась понянькаться, чтобы Уля могла поспать и отдохнуть, и Аугуст слышал, как мать в своей комнатке напевает крохотной внученьке немецкую колыбельную песенку: 'Auf der Wand, auf der Wand sitzen zwanzig Fliegen…'. Аугуст улыбался во весь рот и любовался спящей Ульяной — своей драгоценной королевой, подаренной ему Богом за что-то, чего он может быть даже и не заслужил вовсе, но еще обязательно заслужит; заслужит любовью своей к ней, и к дочке, и к приемному сыну, и к матери, и ко всем людям, с которыми он идет рука об руку по жизни, которые приняли его, уважают его, и которых уважает и любит он сам… От избытка чувств Аугуст часто- часто моргал в светлую, теплую темноту комнаты, в которой таинственно мерцал отсвет заснеженного двора и дальних, дальних гор.
Даже дед Иван нашел себе на какое-то время в лице маленькой внучки отдушину от мрачных мыслей о собственной невостребованности и о полном крахе всей своей жизни (его должность зама по