— Да, Анютка, нам будет хорошо там.
— А почему нам здесь плохо?
— Здесь не только нам, здесь многим сейчас плохо. Только не все могут уехать, как мы. Не все и хотят… — тяжело вздохнул Аугуст.
— А мы уезжаем потому, что мы немцы — да, дедушка?
Аугуст, задумавшись, не сразу осознал смысл вопроса, потом встрепенулся, озадачился немного и ответил:
— Можно сказать, что и так… пожалуй, что так… хотя в вас-то с Костиком немецкого одни только хвостики остались… но и этого, видимо, хватило…
Но Анечка философскую стадию настроения дедушки не распознала и засмеялась: ее позабавило сравнение с хвостиками. «Я хвостик пушистый, — сказала она, — а Костик какой, деда?». — «Морковкой!», — ответил дед, и оба стали хохотать. От философии и печали не осталось и следа.
— А здесь будет когда-нибудь всем людям хорошо? — спросила опять девочка.
— Когда-нибудь — да. Когда-нибудь и здесь все будет хорошо.
— А когда будет хорошо — мы вернемся?
— Вернетесь, если захотите. Если еще помнить будете эту землю…
— Я буду ее помнить, дедушка.
— Это хорошо. Помни ее подольше, Анечка… хорошее помни. А плохое забудь. Плохое — оно ведь как погода. Сегодня дождь, а завтра опять солнце: нужно просто переждать… Мы же не помним с тобой плохую погоду, что в прошлом году была, правда?
— Да, правда. А ты, деда?
— Что я?
— А ты будешь помнить? И вернешься?
— Да, я тоже буду помнить. Я-то уже никогда не забуду, даже если очень захочу…
— А ты захочешь?
— Нет, не захочу. И не смогу.
— Значит, ты тоже вернешься?
— Конечно, вернусь.
— Скоро, дедушка?
— Скоро, Анечка. Время, знаешь ли, хитрая штука. Семьдесят лет назад я стоял на этой же горе. А как будто вчера это было.
— Семьдесят лет! — ужаснулась Анечка, — это еще при царе было? Или при Ленине?
— Нет, миленькая: и царь, и Ленин уже умерли к тому времени, когда я здесь стоял.
— Уже оба умерли? — снова ужаснулась девочка, — а кто из них хороший был и кто плохой? В той школе говорили, что царь был плохой, а Ленин — хороший. А в этой школе говорят, что Ленин был плохой, а царь — хороший. Почему они все путают?
— Время такое путаное наступило, Анечка.
— А его распутают?
— Конечно, распутают. Вам же с Костиком и распутывать придется…
— Нам? — в третий раз ужаснулась девочка, — нет, дедушка, я не умею. А Костик — тем более не умеет. Он леску даже не смог распутать вчера.
— Ничего, детка: вырастете — жизнь научит и не такое распутывать.
— Какой ты смешной, дедушка! — сказала внучка и вздохнула. Потом спросила без перехода:
— А в Германии не будут стрелять?
— Нет, не будут, Анечка. Немцы уже отстрелялись и стали умные.
— Что-то ты, дедушка, сам уже все перепутал. Наши в войну тоже много стреляли, и целую революцию стреляли — нам слайды показывали —, и в Испании тоже стреляли, и на той неделе опять, возле нашего сарая стреляли. И что — умные они, что ли? Папа сказал, когда вы про Германию решали: «Я с этими идиотами жить не хочу больше в одной стране. Поставили над собой воров, и ворам радуются! Вор на воре едет и вором погоняет!». Я сама слышала, как он это сказал…
— Э-э, Анютка, ты уже за вопросы государственного масштаба принялась. Пошли-ка мы дальше. У нас с тобой вон еще какой длинный путь впереди — до самого неба…
И они двинулись дальше. Разбитая дорога была совершенно пустынна и цепко вилась вдоль поросших кустарником склонов террас, забираясь все выше, подбираясь к Парку Победы — городскому зеленому ансамблю, которого раньше тут, наверху, тоже не было. Но это Аугуста уже не волновало — что тут было раньше: он был целиком поглощен великой картиной своей родины: перед собой, под собой, вокруг себя…
На их пути лежала небольшая ложбинка, над которой нависали кусты лещины, и когда они пошли по ней, то вдруг за поворотом снова увидели стаю все тех же самых развязных, полупьяных пацанов, которые обогнали их недавно. Теперь те стояли на месте и о чем-то ожесточенно спорили — все так же громко и с матюками. У Аугуста появилось желание повернуть обратно, но инстинкт старого лагерника подсказывал ему не показывать страха, идти спокойно.
— Дед, продай орден, — сказал один из парней лет шестнадцати-семнадцати, когда они поравнялись со стаей.
— И деваху, — хохотнул другой, постарше.
— Не продается! — отрезал Аугуст, и выдвинул Анютку перед собой, чтобы она не оставалась у него за спиной без присмотра. Они уже почти прошли сквозь стаю, когда что-то ослепительно-тяжелое рухнуло Аугусту на голову, и это было последнее ощущение, которое отпущено было Аугусту Бауэру из немецкого села Елшанка на этой преступной, грешной земле…
Их тела совершенно случайно обнаружила на следующий день в кустах у дороги группа японских туристов, которые приехали фотографироваться на развалинах Советского Союза, лазили по всем закоулкам как тараканы и обнимались, счастливо улыбаясь в камеру возле каждого придорожного лопуха. Еще через день Людмила с Федором, не находившие себе места и мечущиеся по городу, опознали своих родных в морге.
Последующие недели слились для Людмилы в один сплошной, непрекращающийся кошмар, не имевший ни дна, ни времени, ни измерения. Ужас тряс ее и лишал разума. Приходили какие-то люди, следователи, еще кто-то, могильщики какие-то, предлагающие свои услуги; был священник в грязной рясе и произносил непонятные, хотя и добрые слова, и Людмила от этих слов плакала, но не оттаивала. Еще были репортеры… репортеров было много, всех мастей… Потом явился какой-то парень с собакой, который отрекомендовался частным детективом и задавал много вопросов, на которые отвечал Федор. Особенно этот детектив заинтересовался тем фактом, что в морге на пиджаке Аугуста Бауэра не оказалось ордена. Потом он приходил еще раз, и Людмила отвечала на его вопросы механически, или не отвечала вовсе. Все эти люди приходили и уходили, и все двигалось вокруг бессмысленно и хаотично, а время остановилось. А потом все исчезли, схлынули, наконец, удовлетворив свое любопытство, но Людмила эти изменения почти не заметила: ей все это было безразлично. Ей важно было только одно: чтобы рядом с ней постоянно находились Костя или Федор; их она боялась теперь даже из вида упустить, они все время должны были находиться у нее на глазах, иначе она начинала метаться и кричать. Она временами отдавала себе отчет в том, что сходит с ума, но у нее не было сил выйти из состояния ледяного, бездонного, парализующего ужаса. Костик тоже не разговаривал. Он вообще замолчал, и сквозь легкие восточные черты, унаследованные от бабушки Фатимы, стал удивительно похож на своего деда Егора — только тоненького совсем и почти прозрачного. У Людмилы безостановочно катились слезы, когда она останавливала взор на Костике. Сквозь суровое, непрощающее во веки веков окружающему миру лицо сына на нее смотрело светлое личико ее Анечки…
Если бы не Федор, который как-то держал все в руках, помня о том, что нужно есть, двигаться и что- то предпринимать перед надвигающейся зимой, они, скорей всего, скоро умерли бы. Федор добывал где-то еду, что-то варил, но что они ели в те дни Людмила не помнила: кажется, вареную картошку, или суп, уху. Затем Федор затеял копать землянку. И не потому даже, что сомневался в возможности пережить зиму в