и с удовольствием стал приживаться в Сибири, на берегу широченной реки, в роли немца-переселенца. Да и какая разница, в конце концов! Главное — уметь рыбу ловить! А Кузьма рыбу ловить умел. Кузьма вообще все умел делать руками. В скором времени они с настоящим Шульгастом устроили коптильню, и жизнь началась как бы сначала, виток за витком вынося работящих мужиков к берегам сытости. В каком-то смысле им даже повезло, если смотреть на вещи исторически. Потому что за счет раскулачивания они избежали очередного голода на Волге, разразившегося в тридцать втором — тридцать третьем годах. Они же ели копченую рыбку и в ус себе не дули. Не совсем так, конечно, но в сравнении с последующим ГУЛАГом то был рай земной.
Пшонков-Шульгаст, со своей стороны, подженился к сибирячке, у которой муж-охотник пропал в тайге. Та сибирячка, мощная Евдокия Антиповна, к подарку судьбы отнеслась вполне благосклонно: у ней у самой было четверо детей, и рыжий Кузьма Ильич Шульгаст вполне вписался в ее рыжее семейство, поскольку дети погибшего охотника тоже получились рыжими, так что со стороны подмена комплекта была на первый взгляд вообще незаметна. Тем более, что Кузьма был работящий и незлобивый. Да Евдокия Антиповна и злобивых не больно-то боялась: у ней у самой кулаки были как поршня на дизеле.
Однако, и этой сибирской идиллии положили конец Гитлер со Сталиным: сначала один из них развязал войну, а потом другой объявил немцев Поволжья предателями и отправил в трудармию. И снова Кузьме Ильичу не удалось отбиться. Ему сказали: «Десять лет ты был Брудер Шульгаст и сидел не квакал, засранец, а тут вдруг сказочку нам сочинить решил, что ты какой-то там Кузьма Пшонков? Э-э, нет, фашистское твое отродье, советскую власть на такой сырой мякине не проведешь!». И снова, как в «империалистическую», шагал Кузьма-Брудер Пшонков-Шульгаст в одной колонне со своим, теперь уже вечным фронтовым товарищем в сторону лагпункта. Одно хорошо: лагерь располагался неподалеку, верстах в восьмидесяти от села, так что дошли скоро, за трое суток и без излишних потерь личного состава: всего- навсего с шестью обмороженными, одного из которых охране пришлось пристрелить «при попытке к бегству», потому что тащить его на себе было некому.
Все это Брудер-Кузя с возмущением и часто рассказывал товарищам по «этажерке», обвиняя во всех своих несчастьях «родственника», который оставался при этом совершенно безучастным и продолжал флегматично инспектировать свои веревочки. У Кузьмы-Шульгаста была интересная обвинительно- вопросительная манера речи: «Вот и получается, что он кругом виноватый! Правильно я говорю? Правильно!», или: «Немцы гражданское население, там где партизанов нету, даже пальцем не трогают! Правильно я говорю? Правильно!», или, угрожающе направив палец на настоящего Шульгаста: «В самом Орле немцев нету, радио сообщало. Правильно я говорю? Правильно!». О своей семье, которая осталась в Орле, Кузьма не разговаривал никогда, зато часто вспоминал какого-то Гюнтера, возможно потому, что это почему-то злило Петера Шульгаста: это было единственное, что выводило настоящего Шульгаста из себя, и он шипел Кузьме: 'Verpisstich'.
— Ферписстих сам! Правильно я говорю? — радостно оживлялся Кузьма, и рассказывал окружающим, если таковые имелись рядом, как на войне взял в плен немца по имени Гюнтер, и как героически вел его по сильно пересеченной местности в расположение своей части, держа на мушке.
— Ну и чем дело кончилось? — язвительно не выдерживал Петер, — привел ты его, герой? — и переводил для русских слушателей: «Кирой — шопа с тирой!».
— Да, не привел! — взвивался Кузя, потому что я — человек! Потому что я под настоящим Богом хожу, а не под вашим левосторонним! Потому что я его руки крестьянские разглядел, и пожалел его. Он мне как брат родной был те два дня, что мы скитались — не то что ты, эксплоататор чужого труда, хотя я и фамилию твою ношу поневоле, тьфу!..
— Та, та: кафари лутше честно, как ты саплутылся и к нэмци фышел со сфой Гюнтер.
— Да, вышли к немцам, — соглашался Кузьма, — и тогда уже Гюнтер, от его доброй души меня отпустил в ответ на мою доброту. Потому что он был настоящий немец, а не такой как ты, за Волгу сбежавший от своих, чтобы кровь сосать из русского народа! Правильно я говорю? Правильно!
Петер чернел лицом и возвращался к своим заплатам, поворачиваясь к «Брудеру» спиной. Конечно, ему было очень обидно все это слышать, но он уже привык к обидам и не давал им власти себя подмять. Он хотел выйти отсюда и сеять кукурузу дальше.
А Кузьма Пшонков-Шульгаст никаких особых целей перед собой не ставил в лагере: он просто работал, выполнял свою трудовую норму, и две, и даже три иной раз, и ценился бригадирами на вес золота за неутомимость: он был из той неистребимой породы русских людей, которых, как Ивана-дурака из сказки, невозможно уморить. При этом никакими внешними признаками этой своей живучести, или прочими проявлениями былинной могучести Кузьма не обладал, скорей даже наоборот: был он компактный, сухо и неярко, без излишеств, свинченный, чуть кривоватый, как сосновый сучок, но сплошь жилистый и узловатый, скроенный для выживания в экстремальных условиях российской действительности: настоящий русский человек. И как настоящий русский человек любил он изобретать, сочинять, привирать, «блажить».
Общаться с товарищами по «этажерке» Аугусту доводилось нечасто. Он тогда работал на тракторе, по отдельному распорядку дня, а «братья» Шульгасты с Адиком — в бригаде у Трендилова, так что сводил заключенных вместе только лишь единый, драгоценный сон, жертвовать которым на досужую болтовню было бы равноценно кретинизму. Короткие обмены фразами утром, на побудке и вечером, перед отбоем: это было все. Основное общение приходилось на выходные дни, но и тогда каждый был максимально занят сам собою: стиркой, охотой на вшей, ремонтом одежды и обуви, написанием писем, если было куда писать, стрижкой и прочим сермяжным бытом. И еще — дополнительным сном, собиранием сил для новой трудовой шестидневки. Именно в выходные дни читал Аугусту Адик свои стихи, а Кузьма Шульгаст донимал его своими выдумками.
Однажды Аугуст проснулся ночью оттого, что внизу происходила ссора. Кузьма толкал Петера и что-то бубнил ему, а тот посылал его к черту: «Ach, hor toch uff, tu Arsch: kei Teifel wirttich wolla… — типа: «Кончай ныть, задница: какому дьяволу ты сдался?».
Наутро встревоженная рыжая голова Кузьмы возникла рядом с просыпающейся головой Аугуста и начала придираться вздорным тоном:
— Слушай, Август: мне Гюнтер приснился посреди ночи. Он предсказал мне, что я буду на зоне деревья валить, и пилу подарил. И еще хотел мне подушку из сена всучить: для могилы, чтоб мне, значит, мягше лежалося. Я пилу бросил, послал его куды подальше да и проснулся. Кровососу своему сообщил, а тот и слушать не желает, кулачина: спать ему надо, понимаешь ли. А дело между тем серьезное. Смотри, Август, ежели правильно рассудить: это же мне такое прорицание с того света поступило, правильно? Как бы предупреждение от Гюнтера. Правильно я говорю? Правильно!
— Не верь, — отмахнулся от него полудремлющий еще Аугуст, — мне тоже маленькому нагадали, будто я в московском Кремле сидеть буду, а я вон где сижу: в лагере для врагов народа. — Уже соскакивая с нар, Аугуст вдруг озадачился:
— Подожди-ка, Кузя: какое же это предсказание, когда оно тебе только что сейчас приснилось? Тебе приснилось именно то, что с тобой на самом деле происходит, и никакого прорицания в этом нет и быть не может.
— Ишь ты, умник немецкий! До етого я и сам допер. А вот ты мне объясни тогда, соткудова об етом Гюнтеру тридцать лет назад известно было? Вот что есть неразгаданная загадка потусторонних сил природы! И опять же — подушка из сена. Ето как понимать?
— Это значит, что горох сегодня опять на воде будет и без мяса, — встрял Адик, и оказался прав. А неправ оказался Петер Шульгаст: черт явился-таки за Кузьмой, прикинувшись сверчком.
История со сверчком началась с того, что Кузьма однажды ночью растолкал терпеливого Аугуста и жалобно спросил его: «Слышишь?». — «Чего слышишь?», — ошарашенно спросил Аугуст, решив, что в бараке орудуют блатные: возможно, уже режут кого-то. Но слышались только вздохи, кишечные стоны, храп, скрип нар тут и там.
— Сверчок! — прошептал Кузьма, — домашний сверчок! У тебя жил дома сверчок, Август? У нас жили… как запоют!.. — он явно хлюпнул носом, всхлипнул…
— Нет никакого сверчка, это нары скрипят…