выгнали. Это такая славная девушка, лучше и не бывает.
Певунов заговорил медленно, пытаясь объяснить то, что ему самому было не до конца понятно.
— Обида — плохой советчик, Нина. Давай лучше вот о чем подумаем. Кто такая твоя Капитолина? Мелкая спекулянтка, в общем-то, жертва среды, а главным образом, обстоятельств. Прирабатывает в месяц сотню-другую, а сколько страху терпит. Честно говоря, ее даже нетрудно посадить в тюрьму, — только тебя потом совесть замучит. Не ее — тебя, Нина. Тебе будет плохо, не Капитолине. Она лишь пуще остервенеет… Есть покрупнее хищники. Вон у нас недавно некто Калабеков провернул махинацию: государственный фундук превратил в рыночный. Сколько, думаешь, он на этой маленькой хитрости заработал с дружками? Чистоганом — триста тысяч рубликов. Такое твоей Капитолине и не снилось. Где теперь Калабеков? Под следствием, разумеется. И что? Одного посадят, придет другой на его место… Как поется в хорошей песне: все опять повторится сначала. Беда в том, что торговля полна возможностей для обмана и махинаций. Бороться надо не с людьми — с обстоятельствами.
— А Капитолина пусть торжествует?
— Я этого не сказал. Я сказал, плохо в результате будет не ей, воровке, а тебе, честной. Так мир устроен.
— И какой же выход?
Певунов видел, как она проста сердцем. Эта женщина не боец, нет; ее предназначение в том, чтобы рожать детей и спасать ослабевших духом мужчин. Слепые, что ли, тс, под чьей защитой она живет?
— Мне нечего сказать, Нина. А вот года два назад я бы тебе ответил запросто.
Вмешался Газин:
— Сергей Иванович на почве тяжелой болезни стал непротивленцем злу и насилию. Ты ему не верь, Нина. Клопов надо давить. Где увидишь клопа, там и дави. Вот погоди, Нинуля, сделают мне протез, я к тебе в магазин нагряну собственной персоной. Эта вонючая Капитолина от меня под прилавком будет прятаться, рядом с дефицитом… Ишь, какую философию развел! Извини, Сергей Иванови, я тебя уважаю за твои нечеловеческие страдания, но твоя позиция годится только для паралитиков. Для таких отчаянных людей, как мы с дедом Исаем, она не подходит. Подтверди, дедушка!
Исай Тихонович завел себе друзей на стороне и прокуривал на лестнице по две пачки папирос в день. Если к нему обращались, он обыкновенно отвечал невпопад. Так было и в это раз.
— Дави не дави, клопов от этого не убудет. Как вон эта дьяволица Клавдя Петровна сует в рыло железну трубку и велит: «Глотай, дедуля!» Я думаю: «Потешается, что ли, над стариком? Как же, говорю, ее глотать, она рази съедобная?» Я, говорю, девонька, из ума не выжил железные брусья заглатывать. Твоя труба, ты и глотай, а мы поглядим, чего с тобой посля этого приключится. А мне на склоне лет страмотиться ни к чему. Вежливо ей все разъяснил, дак она к доктору жалиться. Хорошо доктор у нас не глупой, ослобонил меня от изуверства.
В палате некоторое время царило молчание, его нарушил Газин:
— Дедушка, а ведь тебя скоро выпишут.
— За что, сынок?
— За нарушение режима и невежество.
— Пущай выписывают. Железяки глотать не стану, ибо то есть противно человецкому естеству… — Расстроенный старик засобирался на лестницу. Он в больнице быстро обжился и носил теперь на голове женскую вязаную шапочку — память об Авдотье. На утренних обходах он стонал и делал вид, что помирает. Порошки и таблетки, которые ему давали, высыпал в унитаз. К Нине по-своему тоже привязался, тем более что она не забывала приносить ему что-нибудь вкусненькое. Исай Тихонович был сластеной и очень любил «сливочную тянучку». Он учил Нину жить на белом свете с достоинством.
— Ты оголтелых не слухай, — внушал Исай Тихонович, кивая на Газина. — Ты, дочка, живи, как моя Авдотья. Бога не гневли и людей не забижай. Супруге моей скоро, почитай, за восьмой десяток перевалит, сколь пройдено и встречено, а ты глянь на нее — красна девица по земле стелется. Ни шума от нее, ни ужасов — одна приятность.
— Где же я увижу вашу Адотью, дедушка? — спрашивала Нина, уступая настойчивым знакам Газина.
— Приглядись хорошенько, захоти увидеть — и узришь. Тако, милая! Крепко захоти — и всех своих родных узришь. Придут к тебе, руки на плечи положат и от беды остерегут.
Певунову не нравились насмешки над стариком, но делать замечания Нине он не мог и обращался к Газину:
— Придет час, Леня, и на тебя тоже затявкает несмышленый щенок. Уже не так долго тебе ждать.
Газин засмеялся:
— Не бойся того, кто лает, бойся, кто кусает. Ты не прав, Сергей Иванович. Мы с дедом Исаем первые кореша. Мы еще с ним на воле винца попьем всласть. А с суевериями я борюсь из принципа, как атеист и землепроходчик.
Нина сидела у постели Певунова. Была суббота, время послеобеденной дремоты. Исай Тихонович отсутствовал. Газин спал, укутавшись до ноздрей в одеяло. Только что Нина накормила Певунова куриной лапшой. Он попросил, чтобы она не убирала руку с его груди, бездумно поглаживал ее тонкие хрупкие пальчики. Многоводная и могучая текла между ними река, но сейчас они оказались на одном берегу.
— Еще несколько дней — и все решится, — сказала Нина.
— В детстве я боялся цыган, — печально признался Певунов. — У нас в деревне пугали: цыганы, мол, воруют детей и продают их на чужбину, а из некоторых делают дрессированных зверушек. Глупость, а все верили… Однажды к нам в избу зашла старая цыганка, худая, черная, страшная. Мать дала ей хлеба, сала, стала выпроваживать. Цыганка меня заметила, а я от страха забился на печь, и как заверещит: «Ой, ой, сыночек у тебя складный, бриллиантовый, ой, вижу, что с ним будет, ой, вижу!» Мать ее выталкивает, а она ко мне рвется… То ли со злости, что ей погадать не дали, но все же напророчила с порога: «Запомни, бесценный, проживешь, как чурек, а погубит тебя женщина!» Не знаю, прожил ли я как чурек, но женщина погубила точно. Чего я так к вам тянулся, как зверь голодный? Чего искал? Прожил гадко, оглянуться не на что, но женщин повидал со всей их слабостью и чарующей тоской. Я мало кого любил, Нина, и жену не любил, может, вообще никого не любил, но повидал многих… Оттого разуверился во всем. Есть у меня один знакомый, бывший ворюга, тот со мной о смысле жизни так беседовал: возлюби, говорит, облако, и дерево, и того червя, который тебя съест. Возлюби и найдешь покой. Прежде смеялся я над ним, а кто знает…
Кажется мне — теперь по-другому смог бы жить. Не знаю как, но по-другому, опрятнее, полезнее. Со скалы на камень не случайно я упал. Так надо было. Это справедливо… Жена вон третье письмо прислала, я не ответил. В последнем пишет, приедет. Я не хочу этого. А как объяснишь, чтобы не обидеть. Вроде никаких преступлений не совершал, а вот невмоготу смотреть в глаза близким. Кажется, войди сейчас Даша в палату — и мне капут. От стыда сгорю. Почему же раньше ничего такого не чувствовал? Очухался под занавес, когда ничего не поправишь. Голос его дрогнул, глаза потухли. Нина наклонилась низко, шепнула:
— Вы будете здоровым, Сергей Иванович. Все плохое забудется. Я чувствую. Прямо вот так чувствую, будто это уже произошло.
Он больно сжал ее руку…
Вернулся в палату до одури накурившийся Исай Тихонович, его кашель разбудил Газина, и палата ожила. Нина распрощалась, не дослушав разглагольствований Газина о привидевшихся ему марсианах, похожих на Исая Тихоновича.
Она ощущала в себе какое-то оцепенение. В метро се укачало, она чуть не уснула и не сразу поняла, что едет почему-то не домой, а к Клаве Захорошко. Но зачем едет — никак не могла сообразить. Долго торчала возле Клавиного дома, не решаясь ни войти в подъезд, ни уйти. Клава увидела ее из окна и сама выбежала на двор. Смеясь, запустила в Нину снежком и угодила прямо в лоб.
— Я не хотела, я не хотела! — визжала Клава, корчась от смеха.
Нина вытерла лицо платком, зачерпнула горстью снег и начала преследовать подругу, намереваясь запихнуть ей снег за шиворот. Но где ей было угнаться за быстроногой резвушкой. Обе запыхались, разрумянились — любо-дорого смотреть.
— Сдаюсь! — крикнула Клава и упала в сугроб.