Она шумно барахталась в пушистом снегу, не боясь испачкать шубку и промокнуть, и Нине тоже захотелось окунуться в белые пуховики. Чтобы одолеть соблазн, она сказала обезумевшей Клаве:
— Я поеду, мне некогда!
Подруга проводила ее до метро.
— Ты зачем приезжала-то?
— Повидаться, — глубокомысленно ответила Нина.
— Будет время, — приезжай еще.
Нина на насмешку не ответила. Обе умалчивали о Капитолине, обе делали вид, что все в порядке, но это умалчивание разъединяло их. Нина это чувствовала. У входа в метро она оглянулась. Клава стояла нахохлившись, подняв воротник шубки, смотрела ей вслед.
Вечером Мирон Григорьевич спросил:
— Нина, долго это будет продолжаться?
— Потерпи еще немного.
— У меня нет причин волноваться?
— Никаких причин нет. Никаких! — Нина хотела его обнять, но Мирон Григорьевич резко отстранился.
9
С Певуновым вот что происходило. Он стал будто невменяемым. Сигналы внешнего мира доходили до его сознания смутно, сквозь какую-то темную пелену. Боль и возможность будущих страданий перестали угнетать его разум, зато все тягостнее вспухало в нем ощущение вины. Недвижным его телом завладели бесы раскаянья. Воспоминания терзали душу. Он с ужасом сознавал, что нет, пожалуй, человека, перед которым бы он так или иначе не был виноват. Он изуродовал жизнь Даше, постаревшей, безответной супруге, ничего хорошего не сделал для своих дочерей. Он часто бывал груб и заносчив со своей покойной матерью, и эта вина уже вообще никак не восполнима.
Он провинился и перед Ларисой, в сущности, научив ее торговать любовью. Но более всего он в ответе перед собственной жизнью, прожитой зряшно и оставившей во рту привкус желудочного несварения.
Когда Певунов бодрствовал, то чаще всего теперь думал о Нине Донцовой, ибо именно с ее приходом начались его душевные терзания. «Что я для нее такое — изувеченный, больной человек? — думал Певунов. — Какие чувства могу вызвать в молодой женщине, кроме отвращения и жалости. Зачем же изо дня в день она ходит ко мне, и кормит с ложечки, и приносит дорогую еду, и внимательно выслушивает болезненные, бредовые речи?.. Она ходит сюда единственно потому, что в ее темноволосой головке и в нежном сердце есть то, что выше любви и смерти — сострадание. Других объяснений нет, и, наверное, это самое высокое человеческое свойство.
А вот я никогда не испытывал сострадания, — размышлял дальше Певунов, — хотя некоторых жалел. Жалел не убогих, а чаще — обманутых и сбитых с толку, и жалость всегда смешивалась во мне с ощущением собственного превосходства. Как же важно, что есть и такие, как Нина, у которых душа устроена деликатно и возвышенно».
В последнее время он часто возвращался мыслями к одному эпизоду, казалось, навеки похороненному в потаенных глубинах памяти. Певунов был молод, учился в техникуме и встречался с девушкой по имени Александра. Она работала укладчицей на картонажной фабрике. У нее было образование — четыре класса. Ее волосы, не поддающиеся гребню, отбрасывали на бледное лицо золотистое сияние. Сережа Певунов учил ее целоваться в укромных уголках городского парка. Она подчинялась ему во всем с какой-то болезненной торопливостью. Каждое его движение воспринимала как приказ, и не было случая, чтобы возразила ему хоть словечком. «Ты мой кумир!» — шептала она Певунову, томясь от жара незамутненной рассудком страсти. Ее преданный, ждущий взгляд поработил его душу. С ним было то, что называют первой любовью. Однажды, когда Сережина мать работала в ночную смену, он привел ее домой и напоил чаем с бубликами. Он рассказывал ей о своем отце, который погиб в начале войны. Он подвел Александру к топчану, над которым висела фотография отца. «Ты похож на него, Сережа», — с благоговением заметила девушка. На этом топчане они стали мужем и женой перед богом. И юный улыбающийся отец любовался со стены их любовной схваткой. «Мы поженимся, у нас будут дети», — сказал Певунов Александре, чтобы ее утешить. Александра не нуждалась в утешениях. По первому его знаку она готова была броситься в омут. Он говорил ей, что скоро выучится и станет уважаемым человеком. Купит себе двухэтажный дом на берегу моря, разведет сад, где будут резвиться их дети, имя его прославится на всю страну, — многое еще произойдет, но одно останется неизменным: ночами они будут лежать с Александрой в обнимку, ласкать и нежить друг друга… Через два дня он познакомил Сашеньку с матерью, представил ее как невесту. Вечер тот удался. Они ели разваристую картошку с селедкой, пили шампанское и много смеялись. Александра из кожи вон лезла, дабы угодить его матери. Возбужденно рассказывала, как вкусно умеет готовить сибирский борщ, как в прошлом году связала брату свитер и все подумали, что это магазинный, как любит хлопотать по хозяйству. Мать кивала ей, жалостливо как-то улыбаясь, и изредка взглядывала на сына затуманенными глазами. Он проводил Сашеньку домой и на прощанье заметил, что не худо бы и ему представиться ее родителям. «Да, да!» — воскликнула Сашенька, быстро, жадно прижалась к нему и убежала.
Он шел домой умиротворенный, как человек, удачно закончивший наиважнейшее дело. Швырял через заборы палки в сторожевых собак, и неистовый лай сопровождал его, как гул триумфального оркестра.
Мать не спала, поджидала его.
— Ну как, мама? Как тебе Сашенька? — спросил, не умея согнать с лица торжествующую ухмылку.
— Хорошая девушка, — с грустью ответила мать. — Я вижу, хорошая. А ты знаешь, кто ее отец?
— Он столяр. Но я с ним незнаком. Какая разница!
— Есть разница, сынок. Ее отец — Афонька-кривой…
Сергей смотрел на мать в недоумении, словно не сразу понял, что она сказала. Но сразу же его охватил ледяной озноб. Афонька-кривой был известный алкоголик, посмешище для всего города. Он был не просто алкоголик, он был юродивый. Трезвым его не видел никто, а пьяным и дурным — все от мала до велика. Извивающийся вьюном, гримасничающий человек в коричневом допотопном полупальто, с сизым бельмом вместо левого глаза, Афонька-кривой появлялся в магазинах, пивных и ораторствовал. Смысл его бредовых речей был невнятен, кривляния отвратительны. Он давился собственным криком, лицо его искажалось уродливыми судорогами. Это был не человек, а карикатура, им пугали непослушных детей. В пивных он выклянчивал у посетителей остатки пива, глоток вина. Иногда его угощали для забавы, иногда прогоняли. Много раз жестоко избивали. Время было бедовое, послевоенное. Люди легко зверели. Сам Афонька-кривой дурел от одной рюмки. Пьяный читал стихи. Это тоже было мерзкое зрелище. Корчась всем телом, скаля голубоватые десны, он с воем цедил какие-то бессмысленные ритмические фразы. За это получил еще одну кличку — поэт-вольнодумец. Случалось, на месяц-другой его забирали в психиатричку и выпускали, в очередной раз убедившись в его неизлечимости.
— Откуда ты знаешь? — спросил Сергей у матери.
— Я с ее матерью дружила. Померла она как пять годов. Не сдюжила.
— Подумаешь! Я же не на нем женюсь, — приободрился Сергей, а в голове звонкие молоточки выдалбливали: «Афонька-кривой! Афонька-кривой!»
— Она хорошая девушка, — повторила мать…
На другой день он не пошел на свидание к Александре. Был как в угаре. «Она меня обманула! — думал он. — Почему не сказала про отца, если действительно любит? Хотела женить на себе обманом? И у нас родились бы слабоумные дети. Я слышал: это передается по наследству». Ему было муторно. Сергей чувствовал себя человеком, которому вместо золота всучили кусок дерьма. Задним числом он во всех ее поступках и словах находил корысть и надувательство. Своей податливостью, торопливыми ласками Александра попросту усыпляла его бдительность, пудрила ему мозги. С его помощью хотела вырваться из- под опеки полоумного папаши. Ни о какой любви не могло быть и речи. Он устраивал ее, потому что был