публики. Как будто нужно для славы великого Ломоносова мелочные почести модного писателя!»
Тем не менее Михаилу Васильевичу чрезвычайно помогло то, что он был модным, отчасти даже придворным поэтом. В те времена и в том обществе «пламенные порывы чувства» были неприличны. А вот о недостатке воображения у Ломоносова можно говорить лишь с оговорками. У него оно было столь необычайным, что это не понял даже Пушкин. Ведь великий натуралист-первооткрыватель, подобный Ломоносову, в своем воображении видит нечто небывалое.
«Воображение бедно, — писал великий испанский поэт Федерико Гарсиа Лорка, — и воображение поэтическое — в особенности. Видимая действительность неизмеримо богаче оттенками, неизмеримо поэтичнее, чем его открытия.
Это всякий раз выявляет борьба между научной явью и вымышленным мифом, — борьба, в которой, благодарение Богу, побеждает наука, в тысячу раз более лиричная, чем теогония».
Воображение Ломоносова было научно-поэтическим, особенным, быть может, не столь уж важным для литератора, но совершенно необходимым для великого ученого, философа — первопроходца в области мысли.
Одного этого, конечно же, мало. Помимо знаний, стремления к истине, упорного труда, силы воли, требуются еще и незаурядное терпение, сдержанность, ибо у таких людей всегда есть явные или тайные злопыхатели, завистники.
Отношение к научному творчеству Ломоносова со стороны многих иностранцев, членов Петербургской Академии наук было недоброжелательным. Шумахер считал нужным посылать его труды на отзыв разным специалистам и подчас добавлял, что автор хвастается своими открытиями. Их критика далеко не всегда была честной, квалифицированной. Ломоносов пожаловался на это Леонарду Эйлеру. Тот в ответном письме согласился, что такие нравы постыдны, а потому не следует «принимать к сердцу суждения, столь пустые и противные очевидности».
Михаил Васильевич, обрадованный такой поддержкой, поступил неприлично: без разрешения Эйлера опубликовал это его письмо. Узнав об этом, Эйлер написал Шумахеру: «Впредь, когда мне случится писать таким людям, буду осторожнее и отложу в сторону всякую откровенность». Увы, в науке даже талантливым ученым нередко приходилось (и приходится) быть осторожными и неоткровенными, заботясь не о торжестве правды, а о своих личных интересах.
У Ломоносова тоже были свои личные интересы вне непосредственных научных исследований. Они определялись не стремлением к чинам, званиям и богатству, а в первую очередь желанием принести наибольшую пользу Отечеству. В дополнение к текущим немалым заботам и трудам он по собственной инициативе брался за дополнительные работы.
Он занялся мозаикой и стеклянным производством. Но его начинание не получило поддержки. Чиновников и вельмож устраивал импорт подобных изделий из Европы.
«Занесенная в Россию из Византии мозаика, — писал Г. Шторм, — пышно расцвела в XI–XII столетиях и погибла вместе с культурой древнерусского феодализма… Она была погребена в хаосе татарских нашествий и княжеских междоусобий… Исключительная любознательность и универсальный гений Ломоносова были причиной временного возрождения у нас этого мастерства.
Не будучи художником по образованию… он с энергией и уверенностью берется за новое, сложнейшее ремесло, и вскоре, перейдя от пробы стеклянных масс к делу, добивается гаммы радужных и бархатно-глубоких тонов на портрете Елизаветы и серо-жемчужных на портрете Катерины II (Эрмитаж).
Вынужденный первое время работать в лаборатории, он позднее выстроил в Петербурге, близ Мойки, на подаренной ему земле, 10 каменных «покоев» для рабочих и большую мастерскую для составления картин. Главными его помощниками были его шурин Иван Цельх и мастер Василий Матвеев».
Он с отменной смелостью взялся за мозаичную картину «Полтавская баталия» (1750–1764), размером 7 на 6 метров и весом более 80 пудов. Имела она специальный деревянный механизм, с помощью которого ее можно было поворачивать в разные стороны. Это была первая из задуманных им десяти гигантских мозаик.
Работа потребовала крупных расходов, и он задолжал около 14 тысяч рублей. Его литературные недруги и тут не угомонились. Он жаловался И. Шувалову: «В Трудолюбивой, так называемой Пчеле напечатано о мозаике весьма презрительно. Сочинитель того, Тредиаковский, совокупил грубое незнание с подлою злостью, чтобы моему рачению сделать помешательство; здесь видеть можно целый комплот. Тредиаковский сочинил, Сумароков принял в Пчелу, Тауберт дал напечатать без моего уведомления… По сим обстоятельствам ясно видеть Ваше Высокопревосходительство можете, сколько сии люди не дают мне покою, не переставая повреждать мою честь».
Ему приходилось выслушивать язвительные намеки некоторых родовитых, но обделенных умом и достоинством дворян, обиженных тем, что в их круг вошел потомственный крестьянин. Говорят, молодой князь Иван Куракин, находясь среди академиков, похвалялся:
— Я — Рюрикович. Моя родословная уходит корнями к Владимиру Красное Солнышко. Кто еще здесь может сказать о себе такое? Вот ты, Михайло сын Васильев, что мог бы сказать о своих предках?
— Увы, нет. Все записи нашего рода пропали во время Всемирного потопа.
В другой раз некий вельможа, заметив, что из небольшой дыры в кафтане Ломоносова видна рубаха, съехидничал:
— Сударь, уж не ученость ли выглядывает оттуда?
— Нет, милостивый государь, глупость заглядывает туда.
Так ли было или иначе, сказать трудно. Но известно, что Ломоносов тяготился неизбежным общением с людьми, которые прямо или косвенно попрекали его «низким» происхождением, словно ум, честь, совесть, мужество и достоинство передаются по наследству. Он даже подумывал о переходе в Иностранную коллегию.
«Мое единственное желание, — писал он, — состоит в том, чтобы привести в вожделенное течение гимназию и университет, откуда могут произойти многочисленные Ломоносовы… По окончании сего, только хочу искать способа и места, где бы чем реже, тем лучше видеть мог персон высокородных, которые меня низостью моей природной попрекают».
В 1754 году в разговоре с графом Иваном Шуваловым Ломоносов предложил ему выступить с инициативой создания в Москве университета. Тот направил в Сенат предварительное предложение. Оно было одобрено. В первом проекте университета, составленном Ломоносовым, предполагалось 12 профессоров, библиотека и 3 факультета: юридический, медицинский, философский. На первом кафедры: юриспруденции вообще, юриспруденции российской, политики. На втором — химии, натуральной истории, анатомии. На третьем — философии, физики, оратории, поэзии, истории, древностей (археологии) и критики. Судя по всему, через несколько дней он представил Шувалову более полный проект Московского университета. 12 января 1755 года императрица Елизавета утвердила проект.
Воспользовавшись тем, что он обмолвился о слишком большой своей загруженности работой, академические недруги лишили его кафедры химии. Вскоре химическая лаборатория пришла в упадок из-за отсутствия средств на ее содержание и эксперименты.
Когда началось обсуждение нового регламента Академии, Ломоносов настаивал на привлечении в Академию русских людей, а иностранцы этому упорно сопротивлялись. И. Тауберт (зять Шумахера и адъюнкт Академии наук по истории) отозвался о нем: «Разве нам десять Ломоносовых надобно? И один нам в тягость». Так и хочется спросить: а кому это — нам? И откуда бы взяться десятку Ломоносовых?!
Михаил Васильевич делал все от него зависящее, чтобы подобных ему образованных и талантливых в науках и ремеслах людей было как можно больше. Он протестовал против запрещения получать высшее образование лицам «низкого сословия», записанным в подушный оклад: «Во всех европейских государствах позволено в Академиях обучаться на своем коште, а иногда и на жалование, всякого звания людям, включая посадских и крестьянских детей, хотя там и великое множество ученых людей. А у нас в России, при самом наук начинании, уже сей источник регламентом по 24 пункту заперт… Будто бы сорок алтын — толь великая и казне тяжелая была сумма, которой жаль потерять на приобретение ученого природного россиянина, а лучше выписывать!»
Шумахера «за дряхлостью» в 1757 году отправили в отставку. В канцелярию назначили Тауберта и Ломоносова. Последнему поручили всю учебную часть. Академик Мюллер постоянно писал на него доносы, и однажды едва это не кончилось крупными неприятностями для Ломоносова, но в конце концов получил