«Тяжелая она — мне нести-то. Пусть у тебя, Федосья, переночует.
Она вернулась в опочивальню и осторожно укрыла мужа мехом. Марфа подняла его сухое, холодное запястье, и прислушалась — сердце билось редко и тихо, почти неслышно.
«Господи, сказала женщина, перекрестившись, — ну хоша бы не страдал он так, прошу тебя!»
Потом, уже на исходе ночи, она стояла на коленях, в одной рубашке, — мальчик отчаянно ворочался в чреве, — и вдыхала жизнь в умирающее, хрипящее горло, не желая, не умея сдаваться. Когда в окне горницы стал подниматься серый рассвет, Петя, наконец, задышал сам, сердце забилось чаще, и Марфа, накинув шубку, выскочила на улицу.
Щербатый ждал ее поодаль, устало привалившись к забору. «Сегодня все сделают», — сказал он, даже не поднимаясь. «Все хорошо будет боярыня, не бойтесь».
Она только перекрестилась, ответив: «На все воля Божия».
Юродивый принял два туго набитых мешка, и, вдруг спросил: «Золото?»
— Золото, — вздохнула Марфа. «И пусть известят меня, как… — она не закончила.
— Сам приду, — тихо пообещал Щербатый.
На пороге опочивальни она застыла, увидев, что Петя, — в первый раз за два дня, — открыл глаза. Муж ласково посмотрел на нее, присевшую рядом, и еле слышно попросил:
«Священника позови, пожалуйста. Не сейчас, к вечеру. И пусть Федя ко мне зайдет, как потрапезуете».
— Нет англиканского-то, — внезапно сказала Марфа, не в силах оторвать губ от его руки.
— Да все равно, — он легко, совсем как в юности, улыбнулся, и еле дыша от боли, погладил ее по голове. «Скоро уже, счастье мое», — сказал он. «Не плачь».
Он стоял на грубых камнях площади и смотрел, как Марья с Митькой кормят голубей. Марья была не в сарафане, а в платье серого шелка с корсетом, вышитым жемчугом. Матвей вдруг увидел, как ее живот уже заметно выдается вперед, и улыбнулся. Митьке было, — он прикинул, — лет девять.
— А где батюшка? — вдруг спросил Митька.
— Да должен уже здесь быть, — озабоченно сказала Марья, и, повернувшись, издали завидев его, помахала рукой: «Матвей!».
Он, было, тоже приподнял руку, но уронил ее.
Матвей вынырнул из горячечного сна, и выругался сквозь зубы. «А то урок тебе, — иронически сказал он, глядя на перебитую в локте левую руку, что бессильно лежала рядом, — здоровайся правой, Матвей Федорович. Ну, это если тебе вдруг захочется, на колу торча, поздороваться с кем-то».
В подвале Разбойного приказа было стыло и безлюдно. Матвей вслушался в звук падающих с потолка капель, и внезапно уловил чьи-то шаги — легкие, будто ночная бабочка шелестела крыльями.
Человек появился из тьмы. Он присел у клетки, надвинув на глаза шапку, закутавшись в армяк, и сказал, протягивая между прутьев флягу: «От сестры твоей, атаман».
«Молодец Марфа», — усмехнулся про себя Матвей, выбив пробку. Запахло травами и чем-то еще — свежим, горьким.
«Жаль только, Марью с Митькой не увижу», — подумал Матвей, допивая последние капли.
Человек ловко перегнулся меж прутьев и забрал у него флягу.
— Упокой тебя Господь, Белый Сокол, — прошептал гость и, гибко вскочив на ноги, исчез в безмолвном мраке застенка.
Матвей закрыл глаза.
Это было Коломенское, Коломенское их с Иваном детства, то, где они учились сидеть в седле и стрелять из лука. «Купаться!» — Иван, — ловкий, сильный, пятнадцатилетний, первым прыгнул в реку. Матвей зашел вслед за ним, и, упав на спину, позволил течению унести себя вниз. Здесь, на середине реки было холоднее, и он, обеспокоившись, приподнявшись, увидел, как удаляются от него крыши дворцового села.
Ноги вдруг закрутило мощной струей воды, и Матвей крикнул: «Помогите!». Никто его не мог, конечно, услышать, и, сделав несколько движений руками, он понял, что попал в самое сердце водоворота.
Внизу все было черно — без просвета, и он, забившись из всех сил, поплыл прочь — к сияющей лазури летнего дня, спокойной, как глаза батюшки.
Сейчас Матвей даже не стал бороться — он открыл рот и впустил в себя эту смертную, стылую воду.
Тишина. Темнота. Забвение.
— Федя, — сказал отец, не открывая глаз, — там, на стене, меч наш семейный. Возьми, твой он теперь.
— Батюшка, — мальчик отступил к двери, — да как же это…
— Сними его, — Петя говорил медленно, борясь с желанием просто прекратить дышать и вытянуться на постели, чувствуя, как наполняет тело холод. «Сюда принеси».
Федор внезапно подумал, что сапфиры на рукояти меча — как глаза батюшки, лазоревые, словно летнее, чистое небо.
Он устроил меч рядом с отцом и с ужасом увидел, как смуглая, сухая рука обирает простыню. Федор сглотнул, и, осторожно взяв холодные, синие пальцы отца, положил их на клинок.
— Да, — выдохнул Петя. «Спасибо, сын. Дед твой мне сей меч отдал, а я тебе — не посрами чести-то рода нашего».
Мальчик, стоя на коленях у ложа, вдруг сказал, уткнувшись лицом в руку отца: «Не умирайте, пожалуйста».
— Так разве то я решаю, — Петя чуть усмехнулся и, внезапно застонав, задыхаясь, схватился за горло. Федя помог ему приподняться и держа сильными, уже не детскими руками, попросил: «Вы дышите, батюшка, я тут, я с вами».
— Уже лучше, — пальцы отца чуть прикоснулись к теплой щеке мальчика. «И мать свою не бросай, Федор, окромя тебя, других мужиков в семье нет пока. Будь с ней. Ну, иди, — слабо улыбнулся Петя, — я посплю немного.
Федор и не помнил, как, все еще с мечом в руках, открыл дверь своей горницы. Положив клинок на лавку, глядя на свои книги, рисунки и чертежи, мальчик вдруг, зло сказал:
«Господи, ну зачем ты так!».
Он сбежал вниз по лестнице, краем уха услышав, как зовет его кто-то из сестер. Федор шел по Воздвиженке вниз, к Кремлю, толкаясь, пробираясь через толпу на улице. На Красной площади было еще многолюдней — приближался Великий Пост, торговцы торопились сбыть с рук скоромные припасы, разносчики кричали на разные лады, из Обжорного Ряда тянуло жареной требухой.
Федя, наконец, миновал, последние лавки и застыл. Он мог нарисовать ее с закрытыми глазами — когда они только приехали на Москву, мальчик ходил сюда каждый день, осматривая ее со всех сторон. Она была стройная и высокая, как башня в Мон-Сен-Мартене, но та была серой и скучной, а эта — играла многоцветными куполами в февральском солнце.
«А батюшка больше ничего не увидит, — подумал Федя, и, чтобы не стонать от горечи, привалился лбом к холодной стене Троицкой церкви. Он внезапно понял, почему так любит камень — он был твердым и надежным, и на него можно было опереться.
— Нет, конечно, засим мы и тратим столько на кирпич, — чтобы на морозе стыл, — раздался сзади глубокий мужской голос. «А навес вам построить и холстом кучу покрыть — руки отвалятся?»
— Федор Савельевич, его ж только той неделей привезли, — оправдывался кто-то.
— Парень! — его вдруг потрогали за плечо. «Что ты, что случилось?».
Федя посмотрел на высокого, сухого, с жестким, насмешливым лицом, мужчину, и ответил, сам не зная, зачем: «У меня отец умирает. Ну, отчим, но он мне как отец, я своего родного отца и не помню, он тоже умер».
— Ну так ты сейчас с матерью твоей должен быть, а не здесь, — отозвался мужчина.
— Я пойду к ней, — обещал Федор. «Правда. Мне просто надо было одному…, - он не закончил.
— А почему здесь? — серые глаза мужчины заинтересованно посмотрели на Федора
— Потому что тут красиво, красивей всего на Москве. Мне лучше, когда красиво вокруг, сразу легче