остальных.
— Недолго ему торчать на колокольне, — сказал Бенкендорф.
Пленные на допросах сообщали, что Наполеон первым делом взобрался на Ивана Великого и оттуда обозревал необъятные просторы, открывшиеся перед ним.
Генерал Иловайский 4-й утверждал, что корсиканец хотел увидеть донские степи, обнаружив тем особое свое коварство и желание причинить вред казачьему краю. Наполеон действительно ненавидел казаков, считал их отбросами человечества и всячески поносил.
О пользе и вреде жестокости
Дежурный драгун вызвал Нарышкина наружу — в штаб доставили свежих пленных. Одним из них, на удивление, оказался офицер русской службы Оде де Сион, которого лично знали и Бенкендорф и Волконский. Оде де Сион вчера вечером явился на аванпост переодетым в купеческое платье и потребовал свидания с Винценгероде. Воспитание Оде де Сион получил, между прочим, в Пажеском корпусе, где его отец служил надзирателем. Еще до войны юноша поступил в Литовский гвардейский полк. Теперь он якобы бежал из плена, переодевшись. В начале кампании его взял ординарцем сам Барклай. В штабе Винценгероде Оде де Сиона встретили сперва благожелательно. Офицеры не страдали шпиономанией. Ни у кого не закралось ни тени сомнения. Оде де Сион подробно поведал о собственных злоключениях, и Волконский с Нарышкиным — чистокровно русские люди — предложили ему приют.
— Послушай, Серж, — сказал через пару дней Нарышкин, — пойми меня правильно. Но не кажется ли тебе, что мы совершили глупость? Вот и Бенкендорф косится. А через его руки сколько прошло людей с подмоченной репутацией?
— Да никакой глупости мы не совершили, — ответил простодушный Волконский. — Что ж, бросить знакомца, хоть и не близкого, в беде?
— Ты не обратил внимание на костюм Оде? Бенкендорф человек наблюдательный и заметил в нем неумеренную щеголеватость. С чего бы?
— Что ты хочешь сказать?
— Что он, возможно, не совсем искренен с нами.
— Ну не бонапартовский же он агент?
— Все случается. Ростопчин выслал из Москвы сотни иностранцев, и кое-кого с основательностью.
— Это дело графа, — отозвался Волконский. — А наше дело помочь гонимому. Я не страдаю подозрительностью, и француз способен стать хорошим русским. Правда, за Оде де Сиона я не поручусь. Я с ним пуд соли не съел!
— Вот видишь! Я не хотел тебя, Серж, огорчать, но барон распорядился отправить его в главную квартиру.
— Надеюсь, он сумеет очиститься от павших на него подозрений.
— Ты слишком доверчив, князь, — сказал Бенкендорф, входя в избу и уловив, о ком идет речь. — Его место не здесь. Да и сам он это понимает.
— Вы слышали что-нибудь о деле Верещагина и Ключарева, господа? — поинтересовался Нарышкин. — О нем даже французы болтают.
— Это давняя история. С лета тянется. И не простая история. На ней многое у Ростопчина держится. Конца делу не видно. Я последних новостей не знаю. Слышал, что Верещагин зверски убит. Если это так, то не миновать нам позора, — пророчески заметил Бенкендорф.
Постоянное общение с пленными и оборотной стороной войны развило в нем интуицию и умение предвидеть будущее.
— Да кто тебе сообщил такой ужас? — спросил Волконский. — Что значит — зверски убит? Без суда?
— Возвратился Чигиринов из Москвы. Верещагина у губернаторского дома перед вступлением Бонапарта в город растерзала толпа.
— Кто ей позволил? А Ключарев?
— Ключарев будто бы окончательно изобличен, отстранен от почтмейстерских забот и чуть ли не в кандалах сослан в Сибирь.
— Не может быть! — не поверил Волконский. — Ключарев порядочный человек! Он — наш! Жестокость не всегда полезна, иногда и вредна.
— Согласен, — кивнул Бенкендорф. — Но обстоятельства таковы. Чигиринов высококлассный агент. Сведения его всегда точны.
— Не вздумай, Серж, ходатайствовать перед генералом за Оде. В любом случае в главной квартире он будет в большей безопасности, чем здесь, — предупредил Нарышкин. — Орлов-Денисов передает, что среди казаков большое недовольство.
— Оставим все это, — недовольно промолвил Бенкендорф. — Я Чигиринова отнял у Фигнера. У меня свои неприятности. А Фигнер требует его обратно. Ему скучно в Москву без него ходить.
Армия, несмотря на обилие выходцев из Франции и падение Москвы, по-прежнему оставалась доверчивой, как дитя. Чужая речь в устах офицерства воспринималась как нечто естественное. Баре! На каком же им еще изъясняться! Не на нашем — мужицком! На то они баре, чтобы по-французски болтать. Злоба отсутствовала. Первыми пробудились казаки. Взгляды их выдавали раздражение — пока раздражение. Но чаще и чаще все-таки возникали тревожные слухи — то переодетых разведчиков схватили, то ругали себя за то, что упустили явных предателей. Дело Верещагина, распавшись на ручейки неприятных и противоречивых сведений, постепенно проникало в военную среду. Среди казаков чувствовалось брожение. А они составляли значительную силу.
Из отряда Винценгероде несколько чинов полиции регулярно отправлялись в столицу разузнать обстановку. Сам Фигнер не раз бродил вокруг Кремля во французском мундире, и масса принесенных им впечатлений укрепляла офицеров в решимости сражаться до конца. Бенкендорф поражался, с какой настойчивостью Фигнер регистрировал малейшие изменения в действиях наполеоновской администрации. Он ничего не упускал, ничего не забывал и ничего не прощал. Дениса Давыдова зло спрашивал:
— Ты, сказывают, их жалеешь? Рюмочку наливаешь. Не расстреливаешь, когда ловишь на горячем? Отворачиваешься. Бенкендорф вот тоже отворачивается.
— Жалею? — захрипел простуженным басом маленький Денис Давыдов. — Не-е-ет! Не жалею. Но и не расстреливаю. Зачем?
— Дурак ты, Денис! Ты их вблизи не видел.
— Ну, только на кончике сабли, — захохотал будущий знаменитый поэт.
— Нечего смеяться! Физиономия у тебя неподходящая. От нее сразу русским духом тянет. Да не обижайся — не водкой! У тебя нос — пипочкой! Тебя за итальянца никак не примешь! И за баварца не примешь. А то бы разок с собой взял — другую бы песнь запел. С палачами полезно по-палачески. Для их же пользы и пользы их деток. Чтоб побольше сирот, тогда, может, чего и поймут.
Давыдов в растерянности молчал. Он знал, что Фигнер прав, но у самого рука не подымалась и уста не размыкались отдать кровавый приказ. Сражение — дело поэтическое, тут единоборство в чистом виде, а карать — уж пусть военно-полевой суд займется.
Бенкендорф укорял Фигнера в жестокости, хотя и сам спуску иногда не давал:
— Если есть малейшая возможность простить, то и надо простить.
— Вот ты и прощай, — отвечал Фигнер. — Посмотрим, где мы все очутимся. И сибирских верст недостанет. В Китай убежим, пока вот до Москвы добежали. Нету у меня такой возможности — прощать. Я давеча поймал карету, в которой ехал польский улан с двумя девушками-сестрами. Ну я его обычным способом отправил. Девушки мне описали, как он их отца убил.
Фигнер выстраивал взятых на месте преступления в шеренгу и приканчивал пистолетным выстрелом в голову. Нелегко его упрекнуть за подобные расправы, если трезво посмотреть на то, что творилось в России во время нашествия. Глаза Льва Николаевича Толстого не все приметили.