человека афишки. С Фамусовыми Москву-матушку не отстоишь, а скалозубы с чацкими — все сплошь на командных должностях.
Призывы Ростопчина вполне отвечали моменту. Он боролся с корсиканцем, был неуступчив, но ведь и не всё оказывалось в его власти. Не он допустил Бонапарта к Москве. Бегущих без оглядки остающиеся ругали последними словами. Мужики из подмосковных деревень нападали на барские брички и коляски, высаживали людей на дорогу, обвиняя в предательстве и измене. В самом городе атмосфера сгущалась. Кто побогаче, зарывал наиболее ценные вещи в землю, прятал в подвалах, замуровывал в стенах. Французы сразу про то вызнали и, вооружившись железными прутьями, щупали землю, лили воду, которая быстро просачивалась там, где недавно копали. Поиск шел по всей Москве.
Ростопчина обвиняли кому не лень. Дескать, губернатор не возвел вокруг столицы прочных военных позиций. Обвинение, конечно, тяжелое, но его следовало бы прежде всего адресовать высшему военному руководству — квартирмейстерской части, например, и лично генералу Толю. За прочными позициями могла бы русская армия чувствовать себя в безопасности. Да, Ростопчин не возвел укрепления, и это было непростительной ошибкой, стоившей многим воинам жизни. Но располагал ли к тому надежными средствами? Сколько времени потратили впустую на сооружение Дрисского лагеря, и все молчали! Молчал Барклай, молчал Ермолов, молчал Багратион, молчали и другие, лишь потом спохватились и, слава Богу, не позволили загнать солдат в фулевскую ловушку. Никто не спросил, сколько денег утекло на Дрисский лагерь. Зачем же Москву оставили без прикрытия? Ясно почему: боялись признать, что французы со дня на день сюда пожалуют. Вся тактика Ростопчина на том держалась.
«Я завтра еду к светлейшему, — сообщал он москвичам, — чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев станем, и мы их дух искоренять и етих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело; обделаем, доделаем и злодеев отделаем».
Афишка от 31 августа, как мы видим, вполне спокойна, и нет в ней намека на оставление столицы.
Очевидно, если бы Кутузову вручили командование сразу, то он бы успел отдать соответствующие распоряжения. Нельзя в том сомневаться. Но Барклай-де-Толли боялся подобным приказом поднять против себя еще большую волну негодования в обществе. Как?! Москву укрепляют?! Значит, готовятся допустить супостата в недра России?!
Нет, никогда! Ни шагу назад! Идем вперед! На врага! Дадим ему бой! Не устоять бы Барклаю ни за что. Ермолов и Багратион использовали бы ситуацию. Они сделали бы из приказа главное оружие. Таким образом и эти славные имена надо поставить в данном случае рядом с именем Ростопчина.
— Я не защитник графа, — сказал Бенкендорф Волконскому, — но ты только вообрази, в какой обстановке он действовал и при каких обстоятельствах. Существовал ли у него выбор?
— С нашим московским дворянством не особенно разгуляешься. Оно консервативно и, чуть что, впадает в панику. Если народ московский сыпанет на улицу — не удержишь. Вспомним, что творилось при поляках в Москве.
— Ростопчина упрекают в высылке французов. Не могу принять подобное обвинение. Что ж их, на воле оставлять? Я не иначе бы поступил.
Они сели на лошадей и спустились вниз с холма, в последний раз бросив взгляды на горизонт, налитый тяжелой, неподвижной, как бы засохшей кровавой краской. Пожар, видно, становился все яростней и яростней.
— Без таких безумцев, как Ростопчин, труднее выстоять. С Яковлевым француза не задушишь. Яковлев с французом в стачку войдет. Дворянчики наши давно растеряли рыцарские замашки.
Во главе крестьянских ватаг
С неделю назад на подступах к Рузе Бенкендорф с дюжиной казаков свернул к деревеньке, откуда слышались одиночные выстрелы. На околице к ним подбежали два мужика с палками, на концах которых лыком были прикручены лезвия кос.
— Барин, — завопил тот, что покрупнее, отчего-то весь окровавленный и разодранный, — пособи, барин! Наш-то деру в лес дал. Сидит там, дрожит. Вон в овражке ватага с дубьем. Как напасть на нехристей, не сообразим. А они грабят, поповича замордовали, девчонку за косу к березоньке привязали и измываются, как хотят. Голяком баб пустили в поле. Избы по краю зажгли и уходить не думают. Казаки, братушки, спасите, милые, спасите, родные. — И мужик повалился на колени, выпустив из рук самодельную пику.
— Ах, мать честная! — воскликнул ординарец Бенкендорфа терской казак Гулыга. — Дозвольте, Алексан Христофорыч, в сабли их взять. Сей момент посечем.
— Не спеши, — сказал Бенкендорф. — Посечем, посечем. У них пули не из дерьма. Видишь, куда нас загнали да сколько трупов на дороге валялось? Тут с умом надо… И на вилы возьмем, и в сабли. Сколько их? — спросил он у бойкого мужика.
— Да с десятка два — не больше.
— А вас сколько?
— Да нас тьма-тьмущая… Сунулись, однако, он и побил. Вон лежат.
Бенкендорф спешился и по-пластунски в сопровождении казаков через лесок подобрался к овражку. Потом туда же два казака перегнали лошадей, прячась за ними. Мужиков действительно была тьма-тьмущая — кто с топором, кто с пикой, иногда и уланской, кто с рогатиной, вилами или просто дубиной, утыканной гвоздями. Бенкендорф внимательно осмотрел толпу, разделил ее на две половины, впереди каждой поставил с пиками, вилами и рогатинами, во второй ряд — с топорами и дубинами и объяснил, как действовать. Гулыга развел по концам овражка приободрившееся лапотное воинство.
— Ну, робятки, — обратился к толпе Бенкендорф, несколько пораженный необычным видом расхрабрившихся крестьян, — кричите громче: за веру, царя и отечество! И бегом без оглядки на француза. Но только после того, как мы с казаками пойдем по центру. Что есть мочи коли, руби, бей! Понятно?
Мужики сообразительные, тут же поскидывали лапти, армяки, чтоб налегке.
— Ай да барин! — вскричал бойкий, потрясая самодельной пикой. — С таким барином и смерть не страшна! Посечем француза на капусту, робяты?! Али не посечем!
— Посечем, — был ему единодушный ответ.
Сделали как договорились. Бенкендорф с казаками внезапно гикнул из укрытия и по центру курьером — вперед! Мужики, обрадованные, деревню в клещи, орут на бегу Бог знает что, вилами и пиками размахивают будто ополоумевшие. Французы и растерялись, заметались, как крысы. Слева и справа кричит и валит народ, прямиком офицер в блестящем мундире и казаки небольшой, правда, лавой. Французы, конечно, обученные и смелые. По узкой улице один стрелок многих сдержать сумеет, но когда со всех сторон да с шумом, тут и вышколенный наполеоновскими капралами дрогнет. И дрогнули!
А казаки с мужиками в деревню ворвались — и по дворам, чтоб никому не удалось затаиться до ночи. Всех дочиста переколошматили. Только раненого поручика сволокли к Бенкендорфу:
— Может, барин, спросишь у него, чего надо. Потом кишки намотаем.
Истекающий кровью вестфалец сразу угадал в Бенкендорфе сородича. В глазах у него мелькнуло что-то похожее на надежду, однако Бенкендорф только брезгливо махнул рукой. После того, с чем он столкнулся в деревне, всяческая охота проявлять великодушие пропала. Вестфальца потащили на улицу убивать. Он долго что-то лепетал прокисшим срывающимся голоском, цеплялся за траву, за хилые деревца — умирать не хотелось. Мужики без слов понимали вестфальца.
— А как я тебя просил, как тятя тебя молил, тварь ты этакая! Не тронь девчонку! Не я ли у тебя в ногах валялся?! Ты только зубы скалил. Теперь получай! — И бойкий с размаху всадил вестфальцу пику в живот и повернул.
Винценгероде, узнав о происшествии, пригласил Бенкендорфа в штаб для строгого внушения.
— Я ничего не имею против, чтобы столь блестящий офицер, как вы, ходил на французов во главе крестьянских ватаг. Я вполне понимаю русских и разделяю принципы организации партизанской войны. Я сам партизан. Но если вы думаете, полковник, что я вас буду хвалить за геройский поступок, то ошибаетесь.