— Если бы у меня попросили совета, я не колеблясь бы ответил: сожгите столицу, если вы не в состоянии отстоять ее от врага! Таково мое личное мнение — мнение графа Ростопчина! В качестве губернатора города, которому вверено попечение о его спасении, я, конечно, не могу подать подобного совета.
Вторая половина фразы служила всего лишь маскировкой. Ростопчин знал, что Москва падет, что ее не удержать и что ее надобно будет предать огню во имя высшей цели — спасения отечества.
Но кто в России отважится на прямой призыв к уничтожению города? Да и как к этому подойти? Как подготовить столь невероятный акт? Что он повлечет за собой? Народное отчаяние? Революцию? Бунт? Смещение династии? Или наоборот — целительный огонь выжжет наполеоновскую язву?
Зловещие слова Ростопчин произносил не только в узком кругу, но и повторил Кутузову перед оставлением города, сказал и государю в более мягкой и обтекаемой форме. Никто к нему будто бы не прислушался. Сжечь Москву? Поднять руку на святыню? Разорить десятки тысяч людей? А как же Кремль и великие храмы? Татары избегали разрушать церкви. Неужели у русского человека достанет совести предать огню высшее выражение русской жизни, то, что составляло многие века ее основу? Неужели церкви исчезнут в пламени? А колокола? Что станет с ними?
— Эти дураки, — злобно шипел по-французски Ростопчин адъютанту Обрезкову, имея в виду критиков и противников, а быть может, и кого-то другого, — эти дураки думают, что Наполеон пощадит храмы. Да он их, как истый революционист, превратит в отхожие места и конюшни. Так уж лучше предать очистительному огню, чем получить назад и неизвестно когда оскверненные французским дерьмом.
Горько признать, но Ростопчин оказался прав.
Однако без молчаливого согласия императора Александра, твердо удерживающего бразды правления Россией, Ростопчин не отважился бы привести механизм поджога в действие. Он не решился бы вывезти пожарные трубы и прочее из города. Это совершенно ясно и не подлежит сомнению. Лишить Москву средств борьбы с пожаром — в обычной ситуации преступление. Надо ли это доказывать?!
Все факты и все поступки Ростопчина свидетельствуют о наличии умысла, хотя и не об очень ловком его исполнении. Но попробуйте осуществить подобный акт без ненужных потерь?
Теперь — свершилось! Москва горела на глазах обескровленной Бородинским сражением армии, которая не бросилась ей на помощь, да и не могла броситься. Москва горела на глазах десятков тысяч русских людей, погребая под развалинами неисчислимое количество невинных и даже тех, кто получил раны, защищая ее. Москва горела на глазах всего равнодушного света, который не то сокрушался, не то радовался великой и кровавой мистерии, разыгравшейся на далеком Востоке.
— А как поступил бы ты? — спросил Бенкендорфа Волконский, когда оба, пораженные невиданным зрелищем, сошли с лошадей и присели у ручья, где дышалось легче.
— Я могу только присоединиться к мнению племянника императрицы герцога Евгения Виртембергского, хотя мы, Бенкендорфы, не чувствуем себя чужеземцами в России.
— Да ты, Александр, русский! — воскликнул Волконский. — О чем здесь толковать?
— Все так! И все-таки — не совсем. И не все меня признают русским. Я ведь не ношу московское имя.
— Чепуха! Ты служишь России, — продолжал великодушный Волконский.
— Скорее государю.
— Это и есть России. Оставим спор. Что изрек герцог?
— А вот что: не будучи русским, я не могу ничего советовать. Только русский вправе подавать подобного рода советы.
— Золотая душа у юноши. Ну да нечего нам и впрямь советовать. Пожара следовало ожидать.
Огонь брал свое и не утихал вдали, и чудилось, что красного в небе прибавляется. Оно вздымалось от горизонта к середине неба, еще час-другой — и весь в разных частях потемневший свод превратится в раскаленный купол, а на землю низвергнется пламенеющий ливень, который подожжет и траву, и кустарник, и деревья, и тогда уже никто не спасется — ни люди, ни звери, ни птицы. Они захлебнутся горячим воздухом и начнут выдыхать горячие кипящие струи пара.
Знаменитые афишки
Первым весть о пожаре Москвы в отряд Винценгероде принес Чигиринов. Он описал в рапорте, что творилось при отступлении русской армии в центральных кварталах, и принес пачку ростопчинских афишек. Бенкендорф о них слышал давно, но никогда не держал в руках. Афишки образованные люди ругали, смеялись над ними, но простому люду они нравились, и, в сущности, если судить по справедливости и с учетом всех обстоятельств, в этих жалких, не очень грамотно составленных Листочках не содержалось ничего дурного.
Ну вот, например. «Братцы! — восклицал Ростопчин. — Сила наша многочисленна и готова положить живот, защищая отечество. Не пустим злодея в Москву; но должно пособить и нам свое дело сделать. Грех тяжкой своих выдавать: Москва наша мать; она вас поила, кормила и богатила. Я вас призываю именем Божией Матери на защиту Храмов Господних, Москвы, земли Русской. Вооружитесь, кто чем может, и конные и пешие; возьмите только на три дня хлеба, идите со Крестом. Возьмите хоругви из церквей и с сим знаменем собирайтесь тотчас на трех горах. Я буду с вами, и вместе истребим злодея. Слава в вышних, кто не отстанет; вечная память, кто мертвый ляжет; горе на Страшном суде, кто отговариваться станет».
В этой афишке Бенкендорф не вычитал ничего дурного, ничего такого, что бы компрометировало Ростопчина. Стиль ее вовсе не был разухабистым, как о том болтали в главной квартире и в кругах, близких к государю. Афишки, конечно, резали слух воспитанных людей, привыкших к изящной литературе, но не им были адресованы. У простонародья они вызывали доверие. Чигиринов утверждал, что листочки расхватывают мгновенно и даже ночью ждут у ворот Кремля, когда первые пачки вывезут на телеге.
Здесь каждое утро вертелся знаменитый на Москве человек по имени и отчеству Иван Савельевич, а фамилия его так и осталась большинству неведомой. Все его знали как шута. Один вид чего стоил! Разъезжал в маленькой коляске с украшенной всякими фиглями-миглями сбруей, во французском смешном кафтане, на голове цветная ермолка. Окружала его толпа мальчишек и прочих людишек такого же, как и он, сорта. Ростопчин поручил Ивану Савельевичу раздавать афишки, да с прибаутками, где главным героем был узурпатор Наполеон. Иван Савельевич кумекал по-французски и такую кашу из своей речи устраивал, что народец животики надрывал. Соскочит с коляски — щупленький, лысый, верткий, — наберет листочков и раскидывает по Москве, комментируя прочитанное:
— Наполеоша ко мне в гости идет, а у хозяйки моей уже все готово. Меню, братцы, знатное. На первое щец из пороха, на второе гуляш из пуль!
Народ доволен, хватает афишки и прямо тут же прочитывает, получает сведения и с открытыми глазами все-таки живет.
Тридцатого августа граф Ростопчин сообщал горожанам: «Светлейший князь, чтобы скорей соединиться с войсками, которые идут к нему, перешел Можайск и стал на крепком месте, где неприятель не вдруг на него пойдет. К нему идут отсюда сорок восемь пушек с снарядами. А светлейший говорит, что Москву до последней капли крови защищать будет и готов хоть в улицах драться».
Разве не так? Разве светлейший не обмолвился подобным словом?! Что же оставалось писать Ростопчину в афишке? Дезавуировать главнокомандующего? Ну он и углублял ситуацию чтобы не вызывать паники. Не он первый, не он последний прибегал к такой методе.
«Вы, братцы, — обращался он к народу, — не смотрите на то, что присутственные места закрыты; дела прибрать надобно, а мы своим судом с злодеем разберемся! Когда до чего дойдет, мне надобно молодцов и городских и деревенских; я клич кликну дни за два; а теперь не надо; я и молчу! Хорошо с топором, недурно с рогатиной, а всего лучше вилы тройчатки; француз не тяжелее снопа ржаного; завтра после обеда я поднимаю Иверскую в Екатерининскую гофшпиталь к раненым; там воду освятим, они скоро выздоровеют, и я теперь здоров; у меня болел глаз, а теперь смотрю в оба!»
Напрасно Ростопчина клеймили и до сих пор клеймят за эти самые безобидные для русского