которой она никогда не могла вдоволь напиться во время его поцелуев. Докки задрожала. От его слов и прикосновений по ее телу разлилась истома и ослабели колени. Палевский же, продолжая ласки, выглядевшие изощренной пыткой, говорил:
— Вы выглядели настоящей Ледяной Баронессой. Мне так захотелось растопить окружающий вас лед и заставить ваши глаза сиять. И сейчас они сияют, — шепнул он, прижимаясь щекой к ее щеке и потерся об нее, одной рукой поглаживая сзади ее шею, второй проводя по ее груди, животу, опять поднимаясь вверх до декольте, лаская открытую кожу.
— Вы мучили и дразнили меня своей неприступностью, — он шумно выдохнул в ее ухо и зубами прикусил маленькую бархатную мочку. — Но теперь вы — моя… Скажите это, скажите, что вы — моя!
Докки не могла говорить. Она еле дышала, уцепившись за него. Чудом она услышала нарочито шумные шаги Афанасьича в коридоре, отпрянула от Палевского, поправляя платье и приглаживая волосы. Он было насупился, но тут же довольно ухмыльнулся, глядя на ее взволнованный и взъерошенный вид.
— Я… э… — она оглянулась на слугу, который в этот момент вошел в комнату с подносом, на котором стоял фарфоровый чайный прибор.
— Вот, барыня, чайку вам заварил, — сообщил он.
— А мы еще по холодненькой! — одобрительно кивнул ему Палевский и усадил растерявшуюся Докки за стол, не преминув ласково сжать ее талию. — Madame la baronne, почтем за честь, ежели вы присоединитесь к нашей скромной компании.
— Не собираюсь присоединяться, — упрямо возразила она, глядя, как Афанасьич наливает ей вечерний чай с травами, который он заваривал для нее «для укрепления организму и здорового сна».
Палевский тем временем наполнил рюмки себе и Афанасьичу, и Докки не могла не заметить, что генерал, граф, не только не брезговал пить со слугой, недавним крепостным, но и не считал для себя зазорным позаботиться о его рюмке.
Афанасьич же, ничуть не смущенный поступком Палевского, будто все так и должно было быть, поднял свою рюмку и провозгласил тост:
— За нашу баронессу — чтоб с ней и здоровье, и счастье всегда пребывало!
— Buvons а madame la baronne![31] За ваше здоровье! — подхватил Палевский, глядя на нее блестящими глазами, и добавил, даже не сочтя нужным понизить голос:
— …qui renforce et la mienne. Et je vous le prouverai un peu plus tard… [32]
Докки густо покраснела. Палевский же с Афанасьичем лихо чокнулись, хором провозгласили «оп-оп», стоя выпили до дна, с кряхтением закусили и сели, развалившись друг против друга.
— Хорошо идет! — одобрительно сказал Афанасьич.
— Хорошо! — согласился генерал и подмигнул Докки.
— Так вот я и говорю, — Афанасьич продолжил разговор, который они вели до ее прихода. — Я и говорю ему: ты, Захарыч, побойся Бога-то! Таких щук — чтоб более трех аршин — сроду быть не может. Это уж не щука, а кит какой. Захарыч уперся, как осел: нет, говорит, зимой вытянул такую. И тащит меня в сарай — хребет ее показывать. Я, говорит, специально сохранил, чтобы таким невежам, как ты, Афанасьич, показывать. Ну, пошли мы, гляжу, и впрямь: здоровенный хребет, но поменьше трех аршин будет. А Захарыч говорит: ссохся. Где ж видано, чтоб хребет усыхал?
Он с хрустом откусил кусок огурца.
— Как-то приятель мой при мне вытянул здоровенную щуку, — сказал Палевский и подцепил вилкой соленые рыжики. — Измерили: два аршина и три четверти.
— А где выловил? В озере аль в речке?
— В речке, — сказал Палевский и засмеялся, хлопнув себя по коленям:
— На лягушку.
— Это как? — заинтересованно спросил Афанасьич.
— Живца не оказалось, так лягушек наловили — и на крючок.
— Слыхал я, что можно так ловить, но сам не пробовал, — слуга подлил себе водки, а генералу — настойки.
— Ну, за удачный клев! — провозгласил он.
— И за больших щук! — поддержал его Палевский, поднимая рюмку.
Докки пила чай и с интересом прислушивалась к их разговору. Она не раз видела Афанасьича, ловящего рыбу, но представить Палевского, часами терпеливо сидящим с удочкой, было весьма трудно. Тем не менее он оказался заядлым рыболовом.
Наслушавшись вдоволь рассказов о пойманных и упущенных рыбах, под которые так славно пилась «холодненькая», Докки отправилась спать, пожелав веселой компании спокойной ночи.
Готовясь ко сну, она гадала, будет ли Палевский в состоянии прийти к ней в спальню или в подпитии уляжется в гостевой комнате. Она сердилась, что он предпочитает пить с Афанасьичем, а не быть с ней в то ненадолго отпущенное им время.
«Вот, пожалуйста, сидит там и рассуждает о каких-то щуках, — Докки отпустила горничную и легла в постель. — А я опять жду его, хотя он, верно, ужасно пьян…»
Она была бы рада видеть его и пьяным, хотя следовало бы выставить его за порог, если он осмелится… В этот момент снаружи коротко стукнули, дверь распахнулась и на пороге появился пошатывающийся силуэт Палевского, освещаемый свечой, которую он держал в руке.
— Дотти, Авдотьюшка! — нараспев воскликнул он и, осторожно ступая, двинулся через комнату по направлению к ней. Затаив дыхание, Докки смотрела, как он поставил свечу на прикроватный столик, быстро сбросил с себя одежду, лег рядом и… в следующее мгновение склонился над ней.
— Моя Дотти, — шепнул он.
Докки даже не успела опомниться, как его руки обняли и привлекли ее к себе, а губы жадно прильнули к ее губам…
Он опять ушел на рассвете и опять ничего не сказал о времени и месте новой встречи, а Докки так и не решилась его об этом спрашивать. То, что происходило, было слишком хорошо, чтобы быть правдой, но это было, и она боялась случайным словом или действием разрушить установившиеся отношения с Палевским.
«Немножко счастья, — говорила она себе. — Совсем немножко — перед долгой-долгой… разлукой…»
Теперь, когда ее мать прочитала письма Палевского, а он, не скрываясь, приходил к Докки, имя отца ее ребенка не будет секретом для общества. Ей придется долгие годы, может быть, всю жизнь, провести на чужбине, и она заранее тосковала по России, Петербургу, по своему дому. О том, каково ей будет жить без малейшей надежды увидеть Палевского, — она предпочитала не думать.
Глава XI
При воспоминании о прошедшей ночи лицо Докки то и дело заливалось краской. Предположения о том, что после посиделок с Афанасьичем у Палевского достанет сил лишь добраться до постели, оказались несостоятельны: ни изрядное количество выпитой им настойки, ни раны не помешали ему еще долгое время не давать ей спать. И сегодня Докки никак не могла сосредоточиться на своих ежедневных занятиях, мыслями постоянно возвращаясь к его ласкам и словам, которыми Палевский одаривал ее с необыкновенной щедростью.
«Всего две ночи, проведенные вместе, — и я уже привыкла спать в его объятиях», — думала она, уныло глядя в учетную книгу, куда следовало записать текущие расходы и где за все утро появилась лишь одна, и то недописанная строчка. В конце концов она оставила это бесполезное занятие и вновь перебрала