пораженной болезнью легочной ткани. Он был очень терпелив. Неуспехи в исследованиях, способные, кажется, вывести из себя железного человека, не раздражали Коха. Он знал, что открытия в науке пахнут человеческим потом, и терпеливо ждал, когда пробьет его час. Он только стал еще более молчаливым, еще менее общительным. Когда он выходил из своей лаборатории и смотрел, что делают его ассистенты, он бросал им максимум одну-две фразы.
Гаффки в те времена пустился на поиски возбудителя брюшного тифа, а Лёффлер погружен был в попытку открыть причину страшного бедствия детей — дифтерии. Кох не мешал им заниматься своим делом, только осторожно, умело и тактично направлял их исследования.
Потом он снова возвращался к своему столу и снова смотрел, смотрел — и ничего не видел…
Часами мог он сидеть с закрытыми глазами, думая, анализируя свое невезенье. Мысль о том, что он гонится за призраком, никогда не приходила ему в голову. Интуиция самого точного, самого аккуратного и скрупулезного, пожалуй, и самого опытного охотника за микробами подсказывала ему, что поиски не могут не увенчаться успехом. И он знал, что интуиция еще ни разу не обманула его. Но почему же микроб ускользает от его напряженного взгляда?
Наконец он раздобыл то, чего ему не хватало. В «Шарите» поступил больной туберкулезом с поразительно быстро развивающимся процессом. Кох не замедлил посетить его. Это был молодой, крепкий, мускулистый рабочий тридцати шести лет, никогда прежде ничем не болевший. Он с изумлением оглядывал больничную палату, пытливо смотрел в глаза врачей, казалось не понимая, как это его, такого здорового и сильного, вдруг безо всяких видимых причин скосила болезнь. А Кох видел, как тают силы этого здоровяка, как постепенно изменяется весь его облик, лихорадочно блестят глаза, каким он стал раздражительным. Кох понимал, что парень обречен, что никакие силы на земле не в состоянии вернуть его к жизни: это был скоротечный процесс, и медицина не знала за всю свою многовековую историю случая излечения от скоротечной чахотки.
— Господи, скорей бы все кончилось! — сказал как-то парень, горячим взглядом окинув стоящего у изголовья Коха.
И Роберт Кох понял его: он и сам бы не хотел так мучиться.
Через четыре дня после поступления в больницу несчастный скончался. Ранним пасмурным утром, когда в «Шарите» еще не просыпалась жизнь, когда врачи не пришли еще на работу, когда спали больные и едва только вставало солнце. Умер на глазах у Коха — единственного врача, приходившего сюда в столь ранние часы.
Кох присутствовал на вскрытии. И был потрясен: легкие несчастного страдальца были сплошь покрыты бугорками. Он вырезал кусочек ткани и унес в свою лабораторию.
С этого дня он превратился в подлинного отшельника. Не только ассистенты — служитель не имел доступа в его «святилище». А «святилище» превратилось в зверинец. Морские свинки, кролики, кошки — вот все его общество. Он сам ухаживает за ними, сам кормит их. Служитель только передает ему в дверную щель посуду с едой, порога комнаты он не смеет переступить.
Надо прямо сказать, несмотря на необыкновенную аккуратность Коха, на его хлопотливый и почти нежный уход за лабораторными животными, запах от них в «святилище» стоит невыносимый. Кох не замечает его, он неделями забывает проветривать комнату.
Никто не знает, что делает «старик». Никто не знает, когда он, наконец, выйдет из лаборатории. Но Гаффки и Лёффлер понимают: Кох что-то ищет, Кох на что-то напал…
Он не напал еще ни на что. Он идет тем же путем, что и в поисках сибирской язвы, но минутами уже начинает сомневаться в правильности избранного пути.
Идут дни, недели, месяцы…
Руки его почернели от краски — очень быстро он понял, что если и есть шанс увидеть этого крохотного таинственного убийцу, то только с помощью окрашивающих веществ. Но, должно быть, краски слишком слабы. Надо придумать что-нибудь посильнее.
Итак, коричневая, фиолетовая, зеленая краски ничего не дают. Под микроскопом по-прежнему видны только жалкие остатки ткани; когда-то это были легкие здорового, сильного человека, пока туберкулез не подкосил его.
Никаких посторонних предметов микроскоп не показывает. Кох меняет линзы, достает самые сильные из всех, какие только есть у знаменитых немецких оптиков. Открытие не дается!
Однажды он придумал новый — который по счету! — раствор краски: метиленовую синьку с калийным щелоком. Он растер очередной кусочек ткани, сплошь заполненной туберкулезными бугорками, нанес эту кашицу на стеклышко и положил в красящую ванну.
Прошли сутки. Кох не выходил из лаборатории. Он то писал свой дневник, то дремал в кресле. Трижды за эти сутки в дверь стучалась Гертруда. Ни о чем не спрашивая, она жалостливо смотрела в слезящиеся, измученные глаза отца и, не пытаясь войти в комнату, передавала ему через дверь еду: завтрак, обед, потом ужин.
Он машинально съедал все, что приносила девочка, машинально вымывал посуду. Ни разу не подумал, что с едой может ненароком проглотить парочку смертоносных невидимых бацилл… Ждал.
Через сутки он вынул препарат из ванны. Посмотрел в микроскоп. Все поле под окуляром мерцало красивым синим цветом. Все сплошь… Никаких бацилл не было видно.
Но всем своим чутьем ученого он догадывается, что нашел ключ к разгадке тайны. Еще ни разу не видел он такого красивого и заманчивого мерцания в своих препаратах, ни разу не испытывал такого волнения. В раздумье он оглядывает полку; на ней аккуратно расставлены красители. «Везувин», — читает он на одной этикетке. Это едкая красно-коричневая краска, употребляемая для отделки кожи. Он берет в руки склянку и снова читает этикетку. «Везувином» он тоже не раз уже окрашивал свои препараты. Не попробовать ли окрасить теперь тот, что пролежал уже сутки в смеси метиленовой синьки со щелоком?
Удивительная вещь — предчувствие! Почему именно сейчас у него дрожат руки, когда он наливает немного едкой краски на препарат? Почему с таким нетерпением именно это стеклышко кладет он под объектив? Он склоняется над микроскопом, находит фокус, старательно протирает очки, потом снимает их. И смотрит.
Матово-коричневым цветом окрашены разрушенные клетки легочной ткани. Но что это светится и мерцает лунной синевой? Мерцает и движется… Или это оптический обман?
Он заставляет себя оторвать взгляд от объектива, откидывается в кресле, прикрывает рукой глаза. Отдохнув, смотрит снова.
На препарате отчетливо видны ясно-синие, необыкновенно красивого оттенка крохотные, слегка изогнутые палочки. Некоторые из них плавают между клеточным веществом, некоторые сидят внутри клеток. До чего же они изящные, эти едва приметные даже при таком сильном увеличении и такой яркой окраске микробы! Зловреднейшие убийцы, до чего же они не похожи на убийц!
Не веря себе, Кох снова вертит микрометрический винт, снова надевает и снимает очки, прижимается глазом вплотную к окуляру, встает с кресла и смотрит стоя. Картина не меняется. Наконец- то!..
«Двести семьдесят первый препарат», — пишет Кох в дневнике. Двести семьдесят первый препарат — а которые сутки? Сколько недель или месяцев просидел он над микроскопом в поисках этих синих палочек? Этого он не знает — не считал…
Кох улыбается. И только сейчас до него доходит, что, собственно, произошло: он открыл возбудителя туберкулеза — всечеловеческое пугало, о котором столько было споров. Открыл? Ну нет, еще рано говорить об открытии! Еще надо, ох, сколько еще надо проделать, чтобы слово «открытие» можно было бы огласить с полным правом!..
Но своим ближайшим помощникам он может уже сказать? Нет, он еще немного поглядит на микробов, еще несколько раз проделает опыт, а потом уже скажет Гаффки и Лёффлеру. Жаль, что Гертруды нет сейчас здесь!
Шесть раз проделывает он ту же процедуру: растирает туберкулезную ткань, окрашивает ее в метиленовой синьке, потом в «везувине» и снова смотрит. И снова убеждается, что — да, микробы открыты им!
И только тогда, через полтора года узнают ассистенты Коха о том, что он искал все это время…
В тот день он вышел из своей комнаты, остановился на пороге, ощутил легкое головокружение и