прислонился к дверному косяку. Гаффки и Лёффлер, оба, как по команде, вскочили со своих высоких стульев и подбежали к нему. Он был бледен, но ясные и умные глаза сияли такой радостью из-под золотых очков, что ассистенты поняли: не надо пугаться, случилась какая-то радость, а от радости еще никто не умирал.
Быстро взяв себя в руки, Кох сказал будничным, чуть глуховатым от долгого молчания голосом:
— Пойдите посмотрите, что я нашел…
Молодым людям не терпелось — они почти бегом пустились к микроскопу и столкнулись лбами над ним. Пока Гаффки, замирая от восторга, смотрел в объектив, Лёффлер переминался с ноги на ногу. Потом и он прильнул к микроскопу и громко, прерывисто вздохнул.
Оба понимали, что синеет перед их глазами. Оба знали, какое это великое открытие. И оба не находили слов, чтобы поздравить Коха. А тот, улыбаясь редкой своей улыбкой, отчего холодные и строгие глаза его сразу становились мягкими, нежными, а лицо красивым, говорил между тем:
— Я уверен, что это и есть туберкулезный микроб. Но для науки моя уверенность ровно ничего не значит. Сейчас мы приступим к доказательству. Пожалуй, одному мне теперь не справиться…
— Но, учитель, ведь вы разгадали тайну туберкулеза! — воскликнул Гаффки.
— Тайну, которую столько веков никто не мог разгадать! — добавил Лёффлер.
— За это надо благодарить прежде всего современные микроскопы. А я — я думаю, что работа только теперь начинается…
Сколько потом было у него триумфальных встреч, сколько дифирамбов довелось ему выслушать, сколько великих ученых прославляли его имя! Но эти минуты были, пожалуй, самыми счастливыми. Потом началась кропотливая будничная работа, как всегда при всяком исследовании, при всяком открытии. Шло накопление фактов и доказательств, были и срывы и необыкновенные удачи. Но ни разу потом он уже не переживал такого душевного, чистого, ничем не запятнанного подъема, как в эти короткие минуты первого признания первых своих слушателей и свидетелей самого великого его открытия, результата величайших трудов.
Открыв микроба, он должен был согласно собственным требованиям, высказанным в брошюре об этиологии раневых инфекций, выполнить три условия, доказывающие, что микроб действительно является возбудителем туберкулеза. Нужно было экспериментально подтвердить то, что было им сформулировано в знаменитой «триаде»: что тоненькая изогнутая палочка обязательно во всех случаях находится в человеке или животном, пораженном туберкулезом; что прививка ее обязательно вызывает именно это заболевание; что она, и только она, может объяснить самый процесс развития болезни в организме.
Несчетное число кроликов и морских свинок, погибших от бугорчатки, препарировали в коховской лаборатории в эти месяцы проверочных испытаний. Несчетное число препаратов из тканей умерших людей — их теперь добывал Кох не только в «Шарите», но выпрашивал и в других больницах Берлина — побывало под объективом коховского микроскопа.
Он исследовал материал от тридцати трех умерших от туберкулеза легких, кишечника, мозга людей и тридцати четырех животных (среди них были даже три обезьяны), павших от бугорчатки. Этим материалом он заразил сто семьдесят двух морских свинок, тридцать двух кроликов и пять кошек и снова разглядывал их ткани в микроскоп.
Его лаборатория превратилась в «комнату страданий», в кладбище безызвестных жертв науки. Он едва успевал заражать лабораторных животных и препарировать их. Правда, теперь он уже работал не один — Гаффки и Лёффлер бросили свои поиски и вместе с учителем не выходили из его лаборатории.
После всего этого в дневнике Коха появилась запись: «Бациллы находятся у всех туберкулезных людей и животных».
И тут начались неудачи. Обычные неудачи, постигавшие ученого в процессе его исследований, когда опыт, казалось бы бесспорный, вдруг по неизвестным причинам не удается повторить. Наступают часы разочарований, сменяющиеся часами надежды и вдохновения; причем первых всегда бывает больше, и не раз у экспериментаторов лопается терпение, они начинают ненавидеть свои исследования, словно нарочно ускользающие из рук. Они ищут и не находят, снова ищут…
Ни кролики, ни морские свинки не желали заражаться туберкулезом от привитых им «синеньких палочек». Сами эти палочки не желали размножаться в искусственной среде. Каких только бульонов не готовил им Кох со своими помощниками! Он использовал изобретенную им твердую желатиновую среду, позволяющую выращивать микробов в чистом виде, — они не росли ни в чистом, ни в смешанном составе.
Трое подвижников превзошли самих себя, изобретая комбинации питательных сред для капризных микробов. Они выращивали их при комнатной температуре, и при температуре тела человека, и при повышенной температуре; они высевали их вместе с кусочками легких морских свинок, кишевших бациллами, и терпеливо ждали, когда палочки начнут расти и множиться.
Никаких результатов: крохотные, тоненькие — видно, очень изнеженные — микробы оставались нечувствительными к трогательным заботам трех помешанных на них людей. Бациллы не желали «есть» самые утонченные блюда, приготовляемые им экспериментаторами, не желали жить в самой заманчивой искусственной среде, не размножались даже в тех тканях, в которых они роились при жизни обладателей этих тканей.
У кого угодно опустились бы руки, только не у Коха. Чем меньше результатов давали его опыты, тем упрямей становился он сам.
— Микробы не могут ошибаться в выборе среды существования, — говорил он в утешение своим подавленным ученикам, — значит, ошибаемся мы. И нам надо установить, в чем же заключается ошибка.
А ошибка заключалась в том, что эти бациллы пышно расцветали только в живом организме. И когда Кох это понял, он начал придумывать для них такие условия, которые как можно больше приближались бы к природным.
Новый круг путешествий по Берлину — на этот раз на бойни, за свежей кровью только что убитых быков. Точнее, не за кровью — только за одной ее частью: за сывороткой.
Между тем в Королевском управлении здравоохранения, в больницах, на бойнях люди начали поговаривать, что «у господина советника не все дома», что он «слегка рехнулся» — чего это он колдует там, у себя в лаборатории, над трупами и кровью животных, никого не пуская со стороны, никому ни о чем не рассказывая?!
Кох не знал об этих разговорах, а если бы и знал — что ж, ему было не впервой. Когда-то в Вольштейне, когда он втихомолку, одиноко работал над сибирской язвой, подобные разговоры уже вертелись вокруг его имени.
Только старому служителю лаборатории не нравилось, что люди так обзывают его начальника. «Господин советник знают, что делают, — горячо защищал он Коха перед кем только мог, — господин советник еще удивят мир! Я сам слышал, как господа Гаффки и Лёффлер говорили так…»
Кох привязался к своему незаметному, исполнительному, пожалуй только излишне любопытному служителю. Он доверял ему теперь гораздо больше, чем вначале, позволял самостоятельно кормить животных, предназначенных для опыта, позволял иногда даже присутствовать в лаборатории в часы, когда там шло священнодействие. Ему он и поручил одно серьезное и важное дело…
Ставшая вскоре знаменитой питательная среда из свернутой кровяной сыворотки помогла, наконец, сомкнуть всю цепь трудов, оказалась тем самым недостающим звеном, из-за которого столько мучились Кох и его ассистенты в поисках своей «ошибки».
Сыворотку осторожно подогрели, чтобы убить в ней случайно попавших микробов, разлили в пробирки, пробирки поставили в наклонном положении, чтобы поверхность, на которой будут расти колонии микробов, была как можно большей; затем пробирки с сывороткой снова подогрели. Сыворотка свернулась, затвердела и превратилась в желе. Теперь пробирки можно было вертеть как угодно — застывшая сыворотка сохраняла свою косую твердую поверхность.
Оставалось нанести на эту поверхность немного ткани, заполненной бациллами, — Кох вырезал ее из легких только что погибшей от туберкулеза морской свинки.
— Теперь мы поставим их в термостат при температуре тела свинки, — говорил Кох своим ассистентам, — и будем ждать. Если и на этот раз не получится, надо будет…